Владимир Глебович чувствовал какую-то все более возраставшую симпатию к этому человеку. Его глаза были перед ним, и то, что промелькнуло между их глазами, то впечатление какой-то соединенности и глубочайшего понимания, вернее, пока возможности этого понимания, поразило Майкова. Еще, пожалуй, ни с одним человеком, даже и с ней, с Катей, у него этого не было. А тут промелькнула эта искра, пролетела и соединила, и Владимир Глебович сразу почувствовал, что не сможет не увидеться с этим человеком, что, более того, встречи с ним будут ему нужны, как воздух, что без них он не сможет жить, и что они нужны будут ему именно для того внутреннего, духовного пути, по которому еще предстояло идти. Видимо, были общие для них вопросы, общие до такой степени, что они-то и соединяли их — двух таких непохожих людей. Словно где-то судьба уже соединила их, подарив им общий для них выбор.
Лаван ушел.
Майков вышел на балкон и увидел его, идущего по бульвару, внизу. Он шел, опираясь на зонт с деревянной ручкой.
— До встречи! — крикнул Майков.
Тот поднял голову и помахал ему рукой.
Глава четырнадцатая
Прошло уже несколько дней. Майков уезжал на дачу, работал там, возвращался в Москву, работал и в московской мастерской. Работа у него шла то хорошо, то приостанавливалась, и он не гнал ее, а ждал того счастливого часа, когда она пойдет сама легко и свободно.
Он знал, что если он будет гнать ее, то она уже не пойдет потом сама, и что всякое его насилие над собой обернется против него же и против его работы.
Он ждал того чудесного состояния, когда кажется, что все можешь. Он ждал дара. И к тому, что он делал, он относился как к дару. Тут дано или не дано таинство, которое нельзя разгадывать. И эти счастливые часы приходили рано или поздно, и за них он успевал больше, чем за недели и месяцы принужденной, влачащейся работы, когда думаешь, что делаешь ее сам. Он более всего ждал ощущения, будто не он сам делал работу, а Нечто, которое было больше и мудрее его. В последнее время он и испытывал то удивительное чувство, что будто он и не сам пишет свои картины и отдается чему-то более значительному и более понимающему, чем он сам, и, отдавшись ему, подчиняется ему и, подчинившись, пишет легко, свободно и просто, не думая ни о форме, ни о том, что он пишет, и то, что не думал и не хотел думать ни о форме, ни о том, что он пишет. И все получалось само собой. Рождалось как какое-то одно, единое полотно, которое ткач почему-то ткет частицами, сам не понимая замысла всего полотна. А потом, когда эти кусочки совмещаются, ткач видит, что получилось нечто целое. Так было и у Майкова. Майков спокойно смотрел в свое сознание и пытался сказать то, что в нем. Говорил он это теми живописными своими приемами, которые приходили к нему так же просто и естественно, как и то, что приходило в его душу.
Дар.
И ничего более.
Дано или не дано.
И ничего тут не попишешь.
И его Я дарило ему дары. Оно дарило ему свободу и радость. Что бы он ни делал, он ощущал себя свободным. То, что он делал, теперь было совершенно ново для него, и то, что это было возможно, что его прежнее Я как-то сузилось и дало возможность развиться в нем новому человеку, открывало ему новые жизненные просторы.
Он написал несколько портретов. Это не были все портреты настоящих людей, это были просто пришедшие в сознание образы.
Они неожиданно мелькали в его сознании и оставались на мгновения. Эти-то мгновения он и старался запечатлеть. Когда он успевал это сделать, то получалось хорошо.
Он больше не думал о Боге.
Он боялся о нем думать всуе, потому что он боялся, что образ Бога покинет его так же внезапно, как он и пришел к нему. Он боялся, что не увидит розоватого счастливого света, который появился где-то глубоко внутри его Я. Света, который соединил мир.
Свет был частью какого-то увиденного им в себе строения. Структуры. Но он, словно сознавая, что ему никогда не будет дано увидеть воочию это строение, не пытался заглянуть вглубь себя более, чем ему было позволено природой. Так он боялся разрушить свое счастье.
Слух о том, что Майков как-то изменился, дошел и до той среды художников, с которой он был связан, и многие из его товарищей по художничеству неожиданно стали приходить. Они смотрели его новые работы.
Все говорили, что это какой-то новый этап.
Но Майкову было безразлично: новый это этап или не новый, ему вообще стало почти безразлично его творчество. (Оно шло само собой.) Что-то более значительное занимало его. Творчество ушло на второй план.
Это разбирательство в себе имело для него все растущую цену. И он чувствовал, что несмотря на то, что он пришел к гармонии, к Богу, что это еще не конец поиска, что его ждут еще какие-то прекрасные открытия, к которым он и должен был сейчас готовиться.
Однажды он снова встретился с Лаваном. Тот, очевидно, так же, как и Владимир Глебович, вышел на бульвар подышать воздухом. Он сидел на скамейке, держа между ног свой большой черный зонт.
Они увидели друг друга.
Поклонились.