— Абстракции. Они были как видения, как чудесные видения, — сказал Майков. — Может быть, другие художники рисуют абстракции просто так, как красивые сочетания, как изящные построения, как декор, что ли, или просто потому, что не могут реально писать, но я мог писать реально, у меня и реальные вещи получались, но это еще раньше, когда я еще учился. Мне очень хотелось понять, что это значит…
— Так, так…
— Что это за линии, эти цвета, эти россыпи фигур, эти мимолетные видения. Я чувствовал, что, если я не пойму этого, я могу просто умереть, — сказал Майков убежденно.
— Понимаю вас.
— Вы понимаете, это очень хорошо, но я говорю вам то, что я еще никому не говорил, мне некому этого было говорить, говорить-то было, конечно, кому, но мне не хотелось, я знал, что то, что я скажу, это не будет нужно этому человеку, что он будет находиться в совершенно иной плоскости, и мои слова не будут ему нужны. Вам же я говорю почему-то совершенно, абсолютно сразу. Я сразу вижу, что вы поймете. Что самое главное — это вам будет нужно.
— Благодарю вас. Но мы отвлеклись, вы тогда у Екатерины Ивановны рассказывали, — продолжил Лаван, — о своих абстрактных полотнах и говорили о том, что болели и что во время, если я не ошибаюсь, болезни случилось нечто такое, что заставило вас перемениться, что переменило вас, и это, очевидно, повлияло на все ваше творчество?
— Так оно и было. Эти образы, эти совершенно абстрактные, но значащие что-то картины владели мною довольно долго. Началось это в семнадцать лет. Но это отдельный и большой разговор. Я старался выразить их, эти картины. И они даже имели успех. Ими заинтересовались, даже вот Болдин. Почему, я тогда не понимал.
— А сейчас?
— Мне кажется да, только мое понимание все еще отрывочно, я еще всего не знаю, все еще не увязалось в целое, в картину, в целую реальность. Там был некоторый эксперимент. И целый город, да, целый город, а то и больше, был в него вовлечен. В общем, там происходили страшные вещи.
— Во имя жизни?
— Да, именно во имя нее. Новой жизни, нового некоего образа, который должен был захватить мир. И Болдин…
— Страшный человек?..
— Вы тоже так считаете?
— Я… Нет, нет, он не страшный человек, неизвестно, какими бы мы были людьми в то время. Никто не знает, а Болдин, мне его сейчас очень жаль. Он старый, разбитый человек. Сломанный, но еще сильный. И вы не замечали, у него бывает какое-то очень человеческое лицо? Очень, страдающее и человеческое. Кто знает, может быть, он больше человек чем мы, может быть, он больше страдал за людей. Кто знает. Но он попал в страшную историю и в страшное время. И виноват ли он в этом? Вот ведь также вопрос. Но это опять нужно отдельно обговаривать. Совершенно отдельно. Тут нужны дополнительные сведения и рассуждения. Одно скажу. У меня нет к нему ненависти. Мне скорее жаль его. Ведь человек уносит из жизни, как правило, ее конец. Этот конец должен быть счастливым. Человек должен знать, что жизнь его прошла для чего-то. Он должен, особенно перед концом, напоследок ощутить силу своего Я, своего единственного на весь свет Я, и понять, что он делал так, как говорило его Я. Если этого нет, то он ощущает себя песчинкой, которую раздавливает жизнь, как гора. А если этого нет, если человек прожил жизнь, подчиняясь неизвестно чему, если он не понял жизни, тайной, скрытой жизни, той, которую вы хотите понять, если он не понял, что жизнь — это не просто совокупность движений и объектов, ибо в ней — великая цель, тогда он брошен в нее как котенок, как щепка. Кстати, мне всегда по этому поводу жаль современного молодого человека. Вот уж кто брошен. Ни на один вопрос, который задает ему его душа, он не находит ответа. И никто ему не протянет руки. Совершенно никто. А такая жизнь — страшная жизнь. Это жизнь неизвестно куда, неизвестно зачем движущихся людей, предметов. Абстрактная жизнь. Это ваша картина. Это жизнь без центра. Без цели, а если посмотреть кругом, то только такая жизнь и захватывает современного человека, когда я преподаю, а иногда преподаю, то я вижу это.
Так и наш Болдин. Тогда, тогда тоже было так. Мы сейчас просто живем на перепутье. В безвременье. Старое-то время давно кончилось. Его скорее уничтожили, не подумав, что дадут взамен, а новое? Оно только-только начинается. Нам, вернее — вам, предстоит его делать. Строить. И мы живем в страшное время. Но Болдин жил в еще более страшное время. И поэтому сейчас мне жаль его.
— Да, — сказал Майков неожиданно. — Я увидел свет.
— Как?