Род их мог затухнуть или почти что пресечься. Но судьба с рождением Владимира Глебовича распорядилась несколько иначе, подав надежду роду, воскресив его для каких-то одной ей ведомых целей и задач.
Но больше всего Майкова поразило иное. А именно то, что он почувствовал себя частицей некоего огромного существа, уходящего во время, на столетия назад. Он почувствовал связи со всеми этими людьми, которые жили до него и о которых он ничего не знал до сей поры.
Он увидел словно бы самого себя, развернутого во времени, жившего не сорок, а почти пятьсот лет, и все его чувства, все его настроения последнего времени нашли отклик в давно угаснувших чувствах и настроениях, и то, что казалось ему открытием и откровением, тот поиск, который выматывал душу его, который ставил его на грань безумия, оказалось, уже велся его далекими предками, и шел он не из баловства, не из шутки, а из коренной потребности всматриваться в глубь жизни, в глубь собственных существ.
И тут для Майкова снова исчезла грянь времен и пространств. Нечто большее коснулось его. Нечто такое, чему было все равно до времен и пространств. И он увидел, как оно проникает то в одного, то в другого Майкова, как оно зажигает душу его своим вопросом. Он как бы растворился в этих многочисленных людях, и грань между ними и им потерялась, и то в пятнадцатом, то в шестнадцатом, то в двадцатом веке он находил Майкова и словно бы видел в нем себя, отголоски своего Я, своих настроений и образов, которые посещали его и которые были его Я, его душой. И одновременно были частицами душ тех давних его предков. Это поразительное перевоплощение, это поразительное проникновение в живших до него давалось ему просто, словно и дар к перевоплощению он принял по наследству.
И было еще одно поразительное наблюдение. Оно заключалось в том, что если каждый из этих ушедших уже в небытие Майковых разрабатывал словно бы одну сторону своего Я (один — весь отдался вере, другой — науке, третий — искусству, четвертый масонству и революционной деятельности), то Владимир Глебович неожиданно воскресил в себе одновременно все эти стороны, то есть все, волновавшее их (предков), по отдельности впиталось в него и волновало его вместе. Сразу он собрал свое Я из частиц их Я и сложил для какой-то личной, своей работы. В нем происходил таинственный, зачем-то нужный ему же и, быть может, не только ему синтез.
Он видел тут работу какого-то гигантского принципа. Работу кропотливую и не известную еще доселе. Принципа, который преодолевал и смерть, и расстояния, и время.
Воскрешенные лица монахов, масона, нескольких художников, анархиста, революционера с неким родственным и глубоким выражением промелькнули мигом в его сознании. И он подумал, что они, с их мучениями, с их страданиями, жили для будущего и что идеи, которые они мечтательно выхаживали в себе, очевидно, имеют значение именно для будущего, для того поразительного будущего, которое ждало их Родину.
И Владимир Глебович впервые в жизни ощутил за собой огромное это людское существо, огромную энергию его и целенаправленность, и это существо корнями своими уходило так глубоко и так далеко, что он ощутил поддержку этих корней и восторг наполнил его сознание. Восторг от того, что он все же не один, что все же он идет по пути, по которому шли до него и будут идти еще другие люди!
И впервые он почувствовал, что жизнь его не случайна, что она поддерживается цепью других жизней и что вся цепь дает особое свое жизненное направление, нужную жизненную работу.
Каждый шаг его, каждое движение души было словно бы проверено, отмерено и узаконено в движении всего его рода.
И то, что не пресекся род, было также не случайно, было знаком нового надвигающегося времени.
Особенно ему был важен почему-то сейчас тот древний первый Майков. Тот, кто где-то в пустыне своей увидел свет. Такой же свет, как и его, Владимира Глебовича, свет.
Свет, давший ему жизнь духовную и давший ему ту страшно неколебимою силу для борьбы и для любви, которой он и привлек к себе людей, и покорил их ею.
Он представлял его лицо, его дом, его келью, его монастырь, представлял его вещи, и ему очень хотелось, чтобы та книга, которую ему дал Лаван, оказалась именно той знаменитой книгой, которую он, по преданию, написал своею рукой и завещал любимому ученику своему и сыну.
Он перелистывал рукопись, всматриваясь в бумагу и переплет, гладил их руками, рассматривал картинки, изображавшие бесхитростную жизнь старца в скиту.
Майкову казалось, что он, так же как и тот далекий предок его, как раз открыл ту, подлинную веру, то настоящее наслаждение верой, которая есть истина.
Ему казалось, что они увидели нечто такое, что скоро увидят все люди.
Потому что увиденное так просто, так значительно и так радостно. Оно дает любовь человеку и уносит из него слабость души, ту слабость, которая, по мнению Майкова, приводит ко злу. Ибо зло есть слабость.