Шаг, шаг, еще шаг, потом еще и еще. Эти не быстрые, но почему-то уверенные ее шаги запечатлелись в его памяти. А затем, когда все уже было кончено, они и остались. Он помнил эти шаги и сейчас. И почему это должно было случиться? Почему именно он выпал тут, почему именно он должен был стать ее палачом? Ведь он любил ее когда-то? Впрочем, как это любил, кто скажет, что такое любовь? Ему просто нравились ее волосы, ее глаза, нравилась она сама, запах, исходящий от ее кожи, ее молодое тело, особенно тело. Нравилась ее походка. Кто-то, кажется, сказал, что женщину можно полюбить за малый изгиб руки. Просто за одну линию ноги. Просто за походку. В ее же походке была вся она. Гордая. И ему всегда нравилось стереть ее гордость. Что-то было в ней даже и властное. Ему нравилось сломить ее властность. Он вообще любил в жизни своей что-то сламливать, будь то сопротивление женщины, которой он нравился и которая выжидала чего-то, или вообще сопротивление жизни. В детстве он любил драться, причем драться серьезно, так, чтобы противник его уже не встал, так, чтобы он, Болдин, был уже совершенным победителем. Явным. Потом он также любил драться, ему нравился сам риск, ему нравилось то, что он преодолевает страх в себе, что он в душе уже побеждает человека, с которым сражается, и потом побеждает его не в душе, а на самом деле, ему нравилось это, и чем дальше он входил в жизнь, чем дальше он понимал, что если не ты, то тебя положат на лопатки, тем больше ему нравилась борьба. Сейчас он забыл уже то далекое детское время, когда борьба казалась ему чем-то неестественным, когда из-за того, что он с детским ужасом видел, как кругом люди бьют друг друга, его охватывала тоска. Тогда было время, когда он и самое жизнь стал бы отрицать только из-за того, что есть в ней, есть эта драка, это жранье, когда сильный побеждает слабого, но потом, потом это, к счастью, прошло. Он и представить себе не мог, что было бы, если бы это не прошло, как бы он жил и что бы делал. Уж, по крайней мере, он не достиг бы того, чего достиг, а скорее всего также вот шел бы медленно и гордо — гордо ли? — шел и шел к этой красной стене.

Шаги. Шаги. Шаги.

Тогда, тогда давно, он просто дрался, он знал, что дерется за свою жизнь. Сейчас же он почувствовал себя в умело поставленной ловушке. Он знал, что он должен кого-то убивать, он знал, что это борьба, он знал, что они враги Родины, что не нужно иметь к ним жалости; и он знал, что так и нужно, потому что иначе вообще нельзя. Почему нельзя, он не задумывался. Но это была уже другая драка. Он не шел тут в открытую, он не сам поднимал руку. Какая-то тихая и всемогущая сила заставляла подыматься эту руку. Сила, которая была всюду, и которой он не мог видеть, и от этого он день за днем, месяц за месяцем все глубже и глубже ощущал себя рабом. Жалким рабом, руки которого были привязаны ниточками, а Некто, большой и сильный, тот, кому все позволено, потому что он знает то, чего не знает Болдин, потому что он как-то глубже и яснее видит мир, этот Некто тихо и властно потягивает за веревочки. И ни одного шага вправо или влево, никакого ослабления не потерпит Он, этот великий Некто, никакого. И как получилось, что он должен убить ее, и почему вообще нужно убить, что она враг? Да, враг, — говорил в нем какой-то голос, который был сильнее другого голоса, который говорил, что она не может быть врагом, что вся жизнь ее говорит об этом, что даже если она враг, то все равно, все равно ведь, ребенок. «Хотя бы спасти его, ребенка, — думал Болдин, — хотя бы его. А как, как спасти?» Но сейчас он не мог об этом думать.

Ее шаги, ее гордые шаги. Они растянулись на столетия. Они растянулись на всю его жизнь, и сейчас он видел их, и тогда он видел их. Ее фигуру в этом в страшном одеянии каторжника — в этом ватнике. Ушанку она сняла. Почему она ее сняла?

Ах, да — она и здесь думает, чтобы было красиво. Как она может об этом думать? Может быть, она еще надеется на что-то? Наверное, надеется. Не может не надеяться, потому что слишком это страшно. Она же добра, она не может поместить в себе то, что сейчас должно случиться. Хоть бы они не выстрелили, хоть бы не… Не надо этого, не надо, у них ведь тоже есть матери, у них есть сестры, хоть бы подняли винтовки, ведь раньше они поднимали, раньше, даже если им угрожала смерть? Раньше не стреляли в своих. А сейчас? Что же сейчас? Проклятое, проклятое время.

Внешне он был спокоен и монолитен. Какой-то тоскливый, серый, придавленный и страшный мир возник перед ним. Мир, который вбирал его в себя, вкручивал, как в водоворот, и от этого он сам вился в этом водовороте, становясь длинным, закрученным, как длинная тряпка, как длинный, гибкий кусок материи.

Во рту пересохло.

«Конечно, она и теперь думает, — думал он, — что этого не случится. Ведь отменяются же эти приговоры. Хотя я не помню, чтобы за последнее время отменяли. Не помню, а почему бы не отменить? Говорят, был один случай, да и то, верно ли?»

Перейти на страницу:

Похожие книги