И эти ее шаги. Она шла, казалось, по бесконечности, и каждый ее короткий шаг длился полные годы. Долгие, томительные годы, за которые можно многое было вспомнить.
И жизнь оборачивалась перед ним как огромное, таинственное и страшное колесо. Все крушило это колесо. Правда становилась ложью, неправда — правдой, предатели — друзьями, друзья — предателями.
И оставалось лишь одно.
Нет, он один. Один наедине с ней.
С жизнью.
Больше не было никого.
Он и шаги. Шаги.
Страшные в неслышимости своей, страшные тем, что их он уже унесет с собой навсегда, туда, откуда уже не возвращаются. Он и тогда это понимал. Он это и тогда чувствовал, потому что не мог не чувствовать, несмотря на все убеждения, что она враг. Нет, не она враг, а враг он, ее муж. Он враг.
Фу ты, черт, все путается, все путается, совершенно верно, он. А она, причем здесь она? Как причем? Она — его жена. Жена врага.
И снова, и снова мелькало это колесо, это важное, сытое колесо жизни, безмолвное и награждающее по заслугам каждого.
Теперь-то он знал, что каждый получит по заслугам. Теперь он знал.
И снова эти шаги.
Куда же деться от них? Некуда же.
Но вернемся на предлежащее.
Глава шестая
В скором времени Майкова поместили в его келью. Келья эта было особого расположения. Она находилась в торце длинного, приземистого белого здания и имела вместо одного целых три окна. Из каждого открывался свой вид. Из одного можно было видеть всю монастырскую территорию, с речкой, мостиками, садом и всеми церквами, трапезной и часовенкой, из других окон можно было рассмотреть окрестности монастыря.
Озеро, все в окружении берез. И в тихое безветренное время березы отражались в водах, словно падали в них. Завораживали. Душа успокаивалась и словно бы сводилась на единую главную свою точку и в созерцании расцветала мечтами и радостями своими.
Таких прекрасных образов, которые приходили тут Майкову, не встречал он в своем сознании никогда более.
Какая-то нездешняя, мощная, всемогущая гармония спустилась ему на сердце, и от того сердце его казалось ему всемогущим, и нельзя было его сломить никаким испытанием.
Владимир Глебович был поселен в этом прекраснейшем углу здания, видимо, с некоторым умыслом. Умысел заключался, как потом понял Майков, именно в том, чтобы поселить его в окружении самых значительных и испытанных старцев, кельи которых расположились рядом.
Двоих из этих старцев Майков уже знал. То были отец Петр и Никодим. Как уже говорилось, первое знакомство, как это часто бывало с Майковым, оказалось для него решающим, и первым знакомым тут, в обители, оказался человек совершенно не случайный, и через это первое знакомство началось монастырское развитие Владимира Глебовича, постижение им откровений и свойств той веры, которой он решил себя посвятить с решительной минуты полного посвящения своего Богу.
Третьего старца Майков еще не видел. Да и не мог видеть. Старец этот был особенный. Он уже лет пять и не жил в отведенной ему келье, но она сохранялась за ним и убиралась братьями в соответствии с уставом. Дело было в том, что этот старец, которому было уже за семьдесят, пять лет назад принял схиму. То есть дал обет есть один черный хлеб и пить одну воду, и только один раз в году — на Пасху — принимать белую просфору и немного вина в качестве причастия. Жить же старец решил по Уставу монастыря в подземной келье, в которой до него жил и умер другой старец, также принявший схиму. Кстати, и внешностью своей схимник отличался от монахов, он носил балахон, отдаленно напоминавший рясу, на лицо же набрасывал сеточку из конского волоса. Но это было внешнее отличие. Внутреннее и главное отличие заключалось в том, что этот старец становился на путь особенного подвижничества, почти мученичества и изнурял свое тело, всячески умерщвляя плоть свою, и с умерщвлением плоти своей дух его просветлялся, и вера его достигала той особой прозрачности и какой-то кристальности, которой она никак иначе достигнуть не могла. И именно схимникам, говорят, открывались те глубочайшие прозрения и откровения в веру, которыми славился сей монастырь. Они имели то глубокое проникновение в сущность Бога, которого обыкновенный, пусть самый наиправедный монах достигнуть не мог. Полное презрение к жизни, проникновение в законы смерти и небоязнь последней, а, наоборот, соединение с ней, то есть понимание гармонии смерти и жизни, то высокое понимание, которое делает человека счастливым в самом бедственном состоянии — все это открывалось схимнику. Понимание огромной и непрерывной целостности жизни делалось возможным, по поверью, только через схиму, только на пути полного презрения к своему Я и на стезе абсолютного самоуничижения. Схимник, постоянно затворяясь в подземной пещере, углублялся в смерть, и в смерти видел жизнь, и, углубляясь в смерть, постигал законы ее, видел то, что не видел в ней ни один обыкновенный смертный. Нечто такое, от чего просветлялась душа его, нечто такое, что он даже и передать не был способен в силу ограниченности вообще человеческих возможностей передавания.