Глаза их так же встретились, как позже встретились они у Майкова и Петра, и все стало ясно, не нужно было ничего говорить. Они сказали себе уже все без слов. Эти глаза словно бы по длинным, светлым и ясным коридорам проникли друг в друга и, проникнув, поняли, что это нужные глаза, что им можно довериться. Такой это был случай. Очевидно, он повторялся от старца к старцу, от ученика к ученику.
Старец Иоаким научил Петра знанию себя, научил тому, чему, действительно, не могут научить никакие книги и пособия — развитию души своей.
Нет времени сейчас останавливаться на том, как он это делал, нет времени передавать все те интереснейшие беседы, которые, по-видимому, так и останутся тайной.
Стоит только сказать, что старец научил Петра той глубочайшей и спокойной сосредоточенности, которая была вообще свойственна монастырской школе Сполева-Майкова, и которая сохранялась, как величайшее откровение, как радость и искусство.
Тут были, безусловно, особенные приемы, в том числе и приемы физического свойства. Человек должен был содержать тело свое в порядке, в полном единении с душой своей, он должен был избегать дурных мыслей и переплавлять те дурные помыслы и желания, которые появились в нем, на желания добрые.
Петр с удивлением понял вдруг, что это возможно. И поняв, увидел, что ничто не может быть страшно человеку, который овладел таким искусством. Были тут даже и некоторые физические упражнения, некие «позы», которые помогали сосредоточиться и углубиться в созерцательность. Эти скрещения рук и ног, эти способы дыхания также передавались по наследству и составляли некоторую тайну, но не особенную, потому что непосвященный человек не мог воспользоваться этим искусством, ибо каждое движение, каждая поза, даже каждая мысль, которая приходила с этими движениями, были закономерны, обязаны были приходить в определенном порядке. Все же искусство было подобно проращиванию некоего семени, которое было заложено в душе каждого человека, но чаще всего не осознаваемо им. Но оно могло прорасти и вырасти в целый цветущий мир, но не сразу, а лишь определенными этапами, определенными способами, знакомыми старцам.
То было глубокое восточное православие, которое уходило корнями своими в тайны Афона и далее — в какие-то уже совершенно полные тайны, находящиеся в восточных сектах.
Но дело не в том, а в том, что в послушнике Петре старец развил тягу к самоуглубленности, то внутреннее созерцательное движение, которое вообще было, очевидно, свойственно его натуре.
Петр стал пробуждать в себе те прекрасные образы своей души, которые сделали для него созерцание, пожалуй, самым желанным делом жизни. С каждым годом созерцание это становилось глубже и глубже, напоминая в принципе образное видение Владимира Глебовича, но отличаясь от него лишь самими образами, поскольку никаких абстракций отец Петр в силу своего духовного устройства не видел.
Но так или иначе было устроено так, что в процессе этой созерцательной деятельности Петр познал все те, наиболее сложнейшие для неверующего и для иных верующих тайны веры, как то: Троица, воскрешение из мертвых, троичность и единичность, страшный суд, конец света, рай, ад и прочее. Это те, неподдающиеся уму понятия явились перед ним в живых образах и стали для него непререкаемой истиной. И его душа приобрела ту легкость, с которой она смогла постигать эту истину.
Поясним.
Не то чтобы Петр представлял Бога единым в трех лицах, как на иконе при изображении Троицы, но перед ним появлялась некоторая картина, некоторый образ, который без персон, без изображений говорил ему, что это истина. И что, несмотря на то, что есть три ипостаси Бога, он на самом деле един и неделим и в единстве своем является человеку. То есть старец Иоаким научил его тому удивительному чтению духовной иконописи, которое словно бы углубляло душу, заостряло ее и делало чувствительнее, и чувствительнее она становилась именно к внутренним образам, именно к тому, что в совсем недавнем своем разговоре Владимир Глебович назвал словом априори. Вот этот априорный, данный мир, этот мир, для которого не требовалось уже никаких доказательств, а требовалось лишь видение или невидение его, вот этот-то мир и научил нашего старца видеть старец Иоаким. Словно древо в сознании, словно некая написанная кем-то картина, словно установление, для которого не нужны были никакие законы, и которое само по себе было прежде всего законом — так явился этот мир отцу Петру.
Так он хотел передать его и своему новому ученику-послушнику Майкову.
Словом, то самое трудное, что есть в любой вере, а именно догматы ее, были для отца Петра как раз самой реальной ее частью, были для него, как для подлинно верующего человека, неотрывной частью веры, той частью, откажись он от которой, и вере его пришел бы неминуемый конец. В этом отношении отец Петр как бы представлял собою редкое, почти исчезнувшее в наше время явление.