Все поняли, что будет у них в обители мастер.

Весть о сем полетела, как птица, и долетела до других обителей.

До многих духовных людей.

<p>Глава одиннадцатая</p>Третье воспоминание Болдина

Шаги, шаги, шаги, шаги… к красной кирпичной стене.

Она шла и сейчас, спустя пятьдесят лет. Болдину казалось, что время растянулось, словно резиновое.

Это было наказание. Это было мучение для его души, и никуда нельзя было уйти от этого мучения.

Только куда-то вглубь себя, ища причины, нет, не оправдывая себя, но помещая себя во время, в это колышащееся, тягучее, растягивающееся и сжимающееся время в эту странность, которая с годами казалась Ивану Геннадиевичу еще более и более непостижимой.

Время вращалось, как гигантский звездный жернов, и тянуло за собой по ниточке, по клочку совесть, тянуло безвозвратно, будто он в чем-то был виноват, будто…

Вот она в очередной раз подняла ногу, вот она продвинула ее по воздуху на какой-то жалкий миллиметр и еще на миллиметр.

Нет, уйти от этого навязчивого видения можно лишь вглубь себя, только туда, где движется душа в поисках объяснений того, что произошло, только туда, где есть та тайна, которую знал этот маг, этот поразительный волшебник и этот самый большой подлец мира, только туда, только в те тайны, в те чистые пространства. И он, Иван Геннадиевич Болдин, ощутил себя, наверное, так же, как и тогда, давно, ощутил себя Распопов. Да, с него все и началось. С него и потянулась ниточка уже к ней.

Настоящее было слишком мучительно. В настоящем его мучили кошмары, в настоящем он потерял нить времени, настоящее душило его, сердце его начинало биться сильнее и сильнее, затылок сдавливало чьей-то железной рукой, виски пульсировали. Так беспощадно поступало с ним настоящее. Для него оставались прошлое и то прекрасное, то таинственное будущее, ради которого все и было, ради которого менялись времена, и добро оборачивалось злом.

Ах, Распопов, Распопов, крепко вы засели в памяти у товарища Болдина, и рассказы ваши и сомнения ваши он помнит до сих пор, помнил до сих пор…

А именно сомнениями делился тогда с ним этот человек. И сейчас вспомнил Болдин эти сомнения, те давние рассказы, ибо они были связаны все с тем же, с тем же странным лицом, рябым и страшным и вместе с тем удивительно в чем-то человечным, даже мороз по коже берет, но именно он, Болдин, несколько раз подсматривал это человеческое, слишком человеческое выражение на лице этого человека.

«Вот, вот его лицо, желтоватое, какое-то рыжее, лицо дьявола. Да полноте, мы же культурные люди, нет никаких дьяволов и богов, — это Болдин сам себя успокаивает, — но если бы вдруг дьявол решил сойти на землю, то он принял бы это обличье, и для чего, ради какой такой цели», — мучил себя Иван Геннадиевич, вопрос о цели его очень интересовал, — но позже, позже об этом вопросе.

И вот это страшное желтое лицо, то лицо, по воле которого, пусть и неосознанной, но скрутившей всех и вся в этой стране воле, она и шла сейчас, шла, растягивая шаги, надеясь на благородство. Но где оно, где вы видели его последний раз, это благородство? Где же?

«А ты знаешь, я ведь хорошо знал его, это лицо, — говорил ему тогда друг его Распопов, — очень хорошо знал, он и сейчас наверняка помнит меня, он не может не помнить, потому что многое нас связывает, многое, не где-нибудь, а в самом начале пути, когда все еще не определилось, не уравновесилось, а только-только зарождалось, да и то лишь внутри, в душе, именно в душе, мне и тогда, тридцать лет назад было интересно пронаблюдать за этой маской (он звал его Маской) и за этой душой. Это поразительно ведь интересно, поверь, я и тогда поражался ему, я и тогда предчувствовал в нем что-то гигантское, что-то такое, от чего голова идет кругом, поверь, Ваня», — он звал Болдина просто Ваней.

Он был дорог Болдину, этот странный человек, уже не молодой, но с летящим куда-то лицом, с лицом подвижника или безумца-фанатика, верящего в единственную правильность единственной своей идеи. Впрочем, он был и первым, и вторым. Но это, собственно, к делу не относится. Относится же именно иное — слово.

И вот эти слова, которые захватила железная память Ивана Геннадиевича, в безызъятии.

«В 1908 году, — продолжил Александр Ильич, — я сидел в бакинской тюрьме, и каково же было мое удивление, когда ко мне в камеру посадили его. Ты знаешь, кого. Тогда уже про него ходили разные слухи, тогда уже он был фигурой неординарной и, как говорили, нужной, даже очень нужной партии, поскольку через него в тот тяжелый момент поставлялись деньги, а средств тогда, в период разгрома партии после революции было мало, очень мало, но об этом я скажу позже, а сейчас я хочу сказать о том, как мы сидели вместе и как он уже тогда вел себя.

Но тут была своя предыстория, нужно сначала рассказать, как же он попал в бакинскую тюрьму. Это интересно, потому что по этому видно, как он вообще уже тогда вел себя, как становился „человеком“. Я беру это слово в кавычки, потому что он не человек, он, — Александр Ильич зашептал эти слова, — он чистый дьявол. Понимаешь, дьявол».

Перейти на страницу:

Похожие книги