Она двигалась уже будто и не к этой красной церковной стене. Она двигалась по тонкому лучу в пространстве, и этот луч продолжался и продолжался, уходя в межзвездную даль. В черноту бесконечности. Это сон. Он упал на Болдина в ту ночь как видение, и не было исхода из этого видения. Задерживать его было бы слишком мучительно. А уйти можно было лишь в давнее прошлое. Будущее казалось Ивану Геннадиевичу нереальным и, честно сказать, еще более суровым, чем это самое прошлое. Но не станем же строго судить старика.

Шаги. Тихие, вкрадчивые шаги. Будто и не она шла, а кто-то иной. Тихий, а поэтому и страшный. И у этого кого-то лица не было. Вместо него был сгусток крови.

Он до хруста потянулся в постели и зажмурился. Он сделал руками жест, как будто хотел что-то оторвать от себя и бросить. Бросить в далекую даль, но вот руки скользнули по груди, с силой оттолкнулись от нее и судорожно выпрямились, нечто отбросив, но тщетно, это неуловимое нечто снова вернулось в него, снова стало точить его душу.

И снова вспомнились рассказы.

Давние и далекие и такие близкие. Почему-то снова близкие.

И снова возникло из памяти полустершееся, но давно ему знакомое лицо.

— Александр Ильич? Вы? — спросил он в полусне. — Как, вы живы?

— Я всегда буду для тебя жив, — послышался ответ. — Как и она. Мы для тебя бессмертны. Двое бессмертных. Ты хотел обессмертиться сам, но обессмертил других.

— Да. Хорошо. Но не говорите больше об этом, не надо мучить. Давайте поговорим о другом.

— А тебе будет от этого легче?

— Да будет, — шепчет Болдин. — Мне будет легче.

— Так на чем же мы остановились?

— На тюрьме. На том, как вы сидели с ним в тюрьме и о том, как он грабил.

— Он никогда ничего не грабил. Его рука никогда не прикоснулась к награбленным деньгам. Он всегда стоял в стороне, он всегда был равнодушен к деньгам, — сказал Александр Ильич, — ты должен знать это, и жизнь для него всегда была в стороне, мне иногда кажется, что он ее видел как-то иначе, как-то не так, как все мы. Мне кажется, он и убивал, не сам конечно, сам он никогда никого не убил не из ненависти, а из какого-то холодного машинного ощущения, из ощущения и твердой уверенности, что он должен убивать, что ему за это ничего не будет. Он твердо знал, что за это ему ничего, совсем ничего не будет. И еще он был игрок. Вся жизнь ему казалась построенной из отдельных перегородок, и каждая перегородка могла быть поставлена иначе. Добро могло стать злом. Зло добром, и прочее. Он это отлично понимал. Он знал какой-то закон жизни. Некоторые считают его грубым и недалеким. Напрасно. В чем-то он был и недалек, а в чем-то он был Гений, слышишь, — Гений.

— Да, слышу, — сказал Болдин. — я все слушаю, я не могу не слышать. Хотел бы, да не могу.

— Слушай, это пойдет тебе на пользу, — сказал Распопов-фантом, Распопов во сне, — жизнь была для него холодной и спокойной машиной. Он слишком хорошо знал ее, Он был прекрасный реалист. И в реальности он был всемогущ. Иначе он не прожил бы и одного дня. Он, я думаю, никогда и не ненавидел своих жертв, он уничтожал их холодно, как машина, не потому что ненавидел, а потому что они мешали какому-то видимому им процессу, видимой им линии. Он знал время, — сказал Александр Ильич тогда со страхом, — он знал, как же искривляется это время. Вот что он знал, — добавил он. — Он был один, он был совершенно один, ты понимаешь, какой это был груз. И он точно знал время.

О нет, Болдин, тут не ум, тут не наука, тут Нечто. Да тут мало науки, тут мало просто знания, тут нужна гениальность души, души чувствительной, знаешь ли ты, что у него была чувствительная душа, может, самая чувствительная, какая только может быть? Чувствительная к главному. К бегу времени, к неслышному, но решительному и бесповоротному изменению закона. Именно изменение закона он наблюдал. Я это еще тогда понял, еще тогда в тюрьме…

— А вы сидели с ним в одной камере?

— В одной камере. Я тебе говорил, что тогда его обвинили в убийстве, вернее, в доносе. Да, донести он мог. Почему бы ему не донести? Для него не было морали. Он всегда считал себя выше морали. Часто жизнь казалась ему абстракцией. Именно абстракцией. Он мог поступить так или иначе, и от этого ничего в нем не могло дрогнуть, потому что там, где у людей есть Нечто останавливающее, там, где есть страх, у него не было ничего. Пустота.

— Так вы о тюрьме?..

Перейти на страницу:

Похожие книги