И мир этот казался ему каким-то волшебным, готовым вот-вот стронуться куда-то, переделаться, показаться иным, другим своим ликом, ликом воздушности и цельности.
Ничего раздирающего не было в нем. Ничего лишнего, не входящего в него. Только эти две человеческие фигуры, которые притулились на склоне белой, поросшей белым березовым лесом, подточенной снизу глубокими речными холодными водами горы.
Такая тут была гармония, такая чистота, такая завершенность всего, такая нежность и такая любовь, что казалось, ничего и не нужно более. Только смотреть на эту картину, на эту жизнь и учиться у нее любви и радости, гармонии и счастью. Только, только, только. И все.
Все ясно было тут и все открыто. Все — как на духу. Как на исповеди.
И весь этот мир казался словно прекрасным образом, который пришел из неизведанных глубин. Единым, цельным и нерушимым.
И чувство полета освещало все.
Оно проникало в душу.
Оно заставляло восторженно биться сердце.
И вместе с тем была неприступная холодность, недостижимость во всем. И рядом вся эта красота, а попробуй притронься — и исчезнет, разобьется, растворится.
Словно был это не реальный мир, а лишь маска, лишь видимость, спокойная и ясная, а за этой видимостью было нечто совершенно иное. Нечто вот-вот готовое открыться Майкову.
И вдруг Майков почувствовал неожиданное движение.
Все оставалось на местах своих. Светили звезды. Огонек бакена висел в пространстве.
Как звезда.
И воздух также висел. Но словно что-то шевельнулось где-то. Скорее всего в нем, во Владимире Глебовиче, где-то в его сознании, которое вело свою независимую от него самого работу.
Стал перед ним таять воздушный лес и холодный воздух с запахом леса, и грибов, и прелых листьев, и дымка также стала таять, и воды, словно стирались под рукой художника, обновляющего свою картину. И травы, и деревья, и все подвешенное спокойствие. Весь гармоничный мир стал словно бы стираться и превращаться в точки, в абстрактные узоры, в летящие линии и примитивные фигуры. Он словно повернулся в себе, словно раздвинулся и упал куда-то. Этот мир словно стал поворачиваться вокруг себя, уходя в глубь себя и возвращаясь из этой глубины обновленным и иным, чем он был до сих пор. Это было какое-то тайное, невиданное им доселе колесо жизни, на котором была подвешена вся Вселенная. Это колесо вращалось неумолимо и медленно, и жизнь уносилась на нем в глубь себя, как бы исчезая на колесе и возвращалась оттуда, куда уносилась, обновленная, преображенная, наполненная новыми истинами, которые были в этой глубине, но которых не знал еще мир. Эта таинственная связь выплыла перед Майковым. Он узнал ее в себе. Увидев этот вид, эти воды, эти леса и эти белые горы.
Все это падало куда-то, уносимое невидимым жизненным течением, разбивалось на непонятные картины, но не умирало, а выносилось в новую жизнь.
Вся прочность жизни, вся ее неколебимость были иллюзорными. Наоборот, жизнь показалась мягкой, воздушно гибкой, словно подвешенной как звезда и летящей куда-то.
Птицей.
Белой, парящей над темными водами.
И все было связано в ней, все едино, соединено этим загадочным круговоротом исчезновения и появления, ухода внутрь, в неведомые просторы и возврата в просторы уже ведомые.
Беспрестанного, кеждосекундного движения.
Жизнь показалась ему многослойной. Словно шар. В центре которого было ядро, а по краям — жесткая корка.
И вот корка разрушалась и нисходила в полете этого разрушения к ядру и возвращалась от него.
Это было тихое, безмолвное, вечное круговращение.
Казалось, что мир летит, что он невесом, что он — образ, гармонично меняющийся в своем круговращении.
Что он соткан из невесомого, парящего материала.
Время и пространство покидали мир, чтобы вернуться в него. Он и был, и не был. Он был и правдой, и обманом.
Он был пленительным видением, и самой жестокой реальностью.
Это чувствовал Майков. И противоречия эти раздирали его. Мучительно и больно. И оттого он казался себе лишним тут. Странным странником. Забредшим не туда, куда ему положено было зайти.
Собственно, весь этот образ пришел к Майкову почти мгновенно, остановив время и уничтожив пространство.
Собственно, и находился он вне времени и пространства, и это поразительное явление и запомнилось Владимиру Глебовичу.
Явление, которое, в принципе, было не случайно в цепи его развития.
То ли было оно разбужено поздней молитвой, то ли прогулкой по лесу, то ли ощущением гармонии и сладостной невесомости жизни, которое возникло в нем при наблюдении осеннего пейзажа.
Но однако образ этот и спустя многие годы не был им забыт.
И бывало, в грустную или трудную минуту вспоминал Майков дальние просторы воды и воздуха, и леса, слитые воедино. И россыпь звезд, лампадами тлевших в дальних мирах.
И чудесную грусть свою вспоминал.
И вспомнив, думал, что жил он не напрасно, хотя, собственно, ничего особенного не было в том, что видел он и чувствовал. И вроде бы не было в этом никакой великой цели или причины…
Глава четырнадцатая