Мы, если подумать хорошенько и трезво, вечной жизни и не вынесли бы. Она бы нам пресной показалась и скучной, и слишком много бы мы за нее узнали, а, узнав, может, и жить-то не захотели. А тут — на тебе, обновление. Смерть. Для жизни очень выгодное дело, и для Него выгодное. Потому что следующее поколение к той же задаче вернется, к тому же волшебному миру, и Он покажется ему новым, и наслаждение миром так продлится во времени. Для вечности у мира идей не хватит. Но и это не все поразительности мира. Есть и еще другие. И смерть тут на место становится, ясна ее полная необходимость. Смерть — это орудие вечности, вечного любования жизнью, вечного обновления, вечного совершенства. А ведь Ему — Богу-то только совершенствование и нужно, только обновление, только бег, только постоянное развитие, иначе как Он справится со своей бесконечностью и со своей вечностью, как осилит их, как их смертную тоску переборет?
Я так предполагаю, — зашептал Майков, — что и в нем, в этом великом и поразительном Нечто есть некая огромная, неизбывная трагедия, есть страшная боль. Та боль, от которой он уйти не может. И есть от нее два выхода, смерть придумать, и жизнь. Уходить то туда, то сюда. Его трагедия посильнее смерти будет. Смерть, если хотите, старец, для него как важнейший исход. Находка. Прекрасная выдумка.
— Да знаешь ли ты, сын мой, — сказал старец, — что ты страшные вещи говоришь, страшные и неизбывные, что страшность-то их в том, что деться от них некуда, ни в смерть спрятаться, ни жить после них трудно, что уже лучше и не говорить их.
— Может быть, и лучше, но я не могу не говорить, не могу не идти этим путем, — продолжил Майков, — потому что есть он во мне и вижу то, что говорю. Но я еще не закончил говорить. Я продолжу. Так я про боль Его, про мучения Его. Это так, об этом я много думал. Слишком много. И я понял, что, если Он есть, то так должно быть, так будет правда, такова будет она. И никакая другая. И что смерть для Него — ширма, наша трагедия для него ширма от самого себя, от своей страшной неизбывной вечности! И еще то, что Он строит жизнь и соединяется с нею, — для него путь его же развития. А это развитие, если хотите, также для Него отгородка от вечности. Так он получает для себя новое, сам строит любое новое, по большому счету новое. Это также новая истина. Это путь Его, который стал для нас исповедим. Все дело в том, что иные пути его, иные цели нам сейчас открываются, — добавил Майков. — Он дает нам о них знать. Он лепит для себя некое дополнение, некий орган, который называется жизнью, и с помощью ее познает себя же. Прежде себя. Вот цель Его. А цель наша — такая же. Но она-то служит прежде всего Его цели. И никакой иной.
— Да и потом, — включился вдруг старец в разговор, — там-то и целей быть не может! Ведь предположили же мы, что «там» все иначе, и если не иначе, то это уже «не там», что там и закон иной, и жизни-то нет. Только бесплотность и холодность.
— Да, — сказал Майков, — цели там быть не может, потому что там и времени нет, а раз его нет, то какая цель? Там нечто иное, — прошептал он, — я подозреваю, что нечто такое, как в моих картинах, нечто подобное.
— Совершенно простое, — добавил понимающий старец.
— Именно. Никаких сложностей. Сложности от плохого тона. От самого плохого тона. Все просто, — добавил Майков уверенно. — Так дано или же не дано. Но там все дано. Там полная известность и полная возможность, и полная чистота. Там нет противоположности. Там только лишь ее зачаток может случиться.
Полная вечность смотрела на Майкова.
И на старца. И было поразительно, что она допускала их в себя. Видимо, и вечности нужен был этот странный, новый для нее допуск. А может, таким образом она становилась не вечностью и входила в мир уже в других простых и понятных всем одеждах. Может, и не было в этом ничего поразительного, ничего странного, а была лишь обыкновенная подсмотренная у жизни реальность, вернее — рождение реальности. И познающий через нас себя Бог, мы, познающие через себя Бога — был этот разительный неожиданный допуск, и все это замыкающееся в каких-то исчезающих в безвременье и в беспространственности просторах. И там была причина жизни. Там рождались и пространства, и времена, и радости, и смерти, и возрождения из смертей. И там же был Бог.
— Жизнь есть подстегивание к развитию, постоянное подстегивание, она есть средство от усталости. Средство игры, — продолжал Владимир Глебович развивать свою мысль. — Ведь если мы предположили, что Ему все известно, что нет для него темного пятна, то для нас-то тайна есть, а представьте, что в жизни не будет тайны, вы только представьте, и не будет она нужна никому, такая жизнь. Вы только подумайте, захочется ли жить, если вы будете точно знать, зачем вы живете, если вы будете знать, когда вы умрете, и зачем вы умрете, именно, зачем, если вы будете знать час рождения вашего ребенка, если вы будете знать, что там — за смертью.
— Мы не можем знать, что будет за смертью, — продолжил старец.