Философия, да, философия, выплыло из памяти (и надо сказать, кстати) нужное слово. И весь мир его вдруг показался ему узок и печален перед какими-то высокими высотами, и сам он показался себе словно срезанным, словно механическим. Словно не живым. И какая-то брезжущая точка замаячила вдали, и он должен был все расширять и расширять этот свет, раздвигать грани. Равенство, братство, счастье, нет, они не лежат на поверхности. Нет, они-то не просто так. Они — следствие чего-то, а то что-то — следствие еще чего-то, а то еще чего-то.
Бездна.
Углубление. Ах да, углубление правды.
Углубление и расширение мира. Мудрость, мудрость и своевременность. Сейчас Болдин был уверен, что был этот разговор, но он как-то так давно, как-то так в тумане, как-то так неясно, или не был, или ему сказали о нем. Кто? Шеф? Или кто-то другой, да, наверное, рассказали, наверное, что-то память его стала подводить. Наверное, память. Старость, стареешь Болдин, скоро и того…
А потом Центр тотчас создали и почему-то прислали двух людей в белых халатах.
Врачи.
Опыты должны были стать медицинскими.
Вона куда медицина шагнула. Вона куда — в какие дали! И тогда они принялись за дело.
Совершенно, конечно, секретно. Сэкретно…
Мир стал расширяться.
И тогда, да, действительно, тогда его шеф вызвал к себе и сказал о том, что, мол, друг ваш, Иван Геннадиевич, товарищ, вернее, бывший товарищ Александр Ильич — враг и дружить с таковыми нет нужды, а то — сами понимаете. Он понимал.
Почему — враг? Какой враг? Объяснили.
Английский шпион. Документы? Вот они документы. Болдин прочитал донесения. Без подписи.
— Но без подписи?
— Что же, он идиот — подписываться? Но он, он писал, он враг.
— Но его же послали в Англию?
— Совершенно, верно, для выявления, окончательного выявления.
— И выявили?
— Конечно же, конечно, все связи, все до единой, сейчас его совершенно секретно отзовут, точно отзовут, но вы, ты его не знал! Понимаешь?
Не знал. Голос шефа грозен. И строг. Да, вот дела.
— Как же он так, ведь он старый партиец, герой?
— Сейчас так многие ответят. И занимайся делом. И с женой его это… Понимаешь, порви.
— Так вы и это?..
— А как же. Тени тенями, ножки ножками, а жизнь-то дороже. Она ведь тоже…
— Как — тоже?
— Так. — И глаза, глаза у его шефа стали колючие и подозрительные.
— Да, да, хорошо.
Сейчас стыдно вспоминать, Иван Геннадиевич.
И Александра Ильича отозвали. Тотчас, в самых лестных выражениях, для награды, для новой награды и даже приказ о награждении для вящей убедительности в газетах распечатали.
Вот так. Но кто-то — тоже враг — предупредил.
Точно предупредил.
И это был шаг к этим шагам, точно шаг, приехал бы он, не случилось бы этого, точно не случилось бы. Обязательно не случилось бы. Но он не приехал.
Глава семнадцатая
После неожиданного и, скажем откровенно, не совсем православного разговора со старцем прошло несколько недель. Нифонт все это время так безотлучно и проживал в пещерах и никого к себе не допускал. Он перестал принимать пищу. Пил лишь воду. Слух об этом прошел по всему монастырю. (Спорили о том, имеет ли право схимник не принимать пищи. Не похоже ли это на самоубийство?)
Майков не раз пытался повидать старца, но ему не позволили.
Нифонт никого не хотел видеть. Майков решил, что схимник не хочет видеть его после их последнего разговора. Сейчас Майков уже жалел о последнем откровенном разговоре со стариком.
Он чувствовал излишность разговора. Ибо то, что для него было лишь частью его пути в жизни, для этого старца было по сути концом его жизни. То, к чему Майков мог относиться несколько отстраненно, было для старца совсем не отстраненно. Для него это было почти последней жизненной истиной. Почти итогом. Майков еще имел время пойти в незнании Бога дальше, старец — уже не мог.
Владимир же Глебович находился эти недели в счастливом состоянии духа человека, нашедшего в себе новую истину, новый путь для еще незаконченного им, продолжающегося постоянного развития.
У Майкова, в отличие от старца, тут не могло быть остановки. У него еще многое было впереди.
И вот еще что знаменательно. Тут впервые после изучения своей родословной Владимир Глебович почувствовал, что он становится на новый, непройденный еще никем, в том числе и его предками, путь. Что он прошел (повторил) уже в себе их сокровенные мысли, что он перестрадал их искательские страдания как бы в сжатом виде, что он спрессовал в себе род свой и что только теперь он выходит на новую дорогу, на ту дорогу, которую, быть может, никто еще не проходил.
Майков ощутил окрыляющую свободу. Впервые почувствовал себя самим же собой. Это было ощущение сродни ощущению свободного полета. И Майков был переполнен им. Он был почему-то счастлив, вызывая своим счастьем неудовольствие ретивых монахов во главе с известным уже нам старцем Никодимом.