— Видите ли, Владимир Глебович, — сказал Варсонофий, — а я уже так и не верю. Раньше, давно-давно, когда я еще учился в семинарии, а потом — в академии, я верил, а теперь — нет. Я с вами на этот счет уже совершенно откровенен. Совершенно. Я раньше вставал поутру и падал на колени и молился. Жарко. Так, как только мог, всей силой души, и ничто во мне не колебалось, да и сейчас не колеблется, ничто… Но я сейчас уже так не верю, не могу верить и не хочу верить, — продолжил он необъяснимую свою речь. — И знаете, любезный Владимир Глебович, когда это случилось? Именно, представьте, тогда, когда я так, как вы сказали, «поступил», именно когда я впервые в жизни по-настоящему простил и полюбил тех несчастных. И они изменились после этого. Представьте, что моя любовь им помогла. И я сейчас счастлив от этого. Именно тогда во мне родилось нечто широкое, нечто огромное, которое расширилось за ту, прежнюю мою веру. И тогда я перестал обращать внимание на многие догматы. Они мне показались такими излишними, такими ненужными, такими, извините, старыми, хотя и такими красивыми, такими прекрасными, как старые усадьбы или старые стены. Вы никогда не находили удовольствия любоваться старыми стенами. Старый кирпич, трещины, известь, какие-то мхи, береза на вершине, больно и жалко, и страшно, а чувствуешь, что ты уже где-то за ними, где-то там, в далекой тьме. Такая, представьте, прелесть и грусть. Так и тут, молитвы и лампады, и уют, и близость Бога, этакая материалистическая что ли близость, вы никогда не задумывались, что мы, церковники, те которые все в иконы верят, в молитвы, в разные разности, мы, по сути-то, в Него и не верим, мы самые обыкновенные атеисты! А вот если это главное свершишь, то есть до конца пойдешь, то вот тут-то уже поверишь, но кто его знает, во что поверишь? Вот такие, милый вы мой, молодой человек, парадоксы. Любите парадоксы? Вижу, что любите.
— Так где же Он, Бог? — спросил Майков, не выдержав до конца рассказа о лампадном и иконном атеизме.
— Вот тут, — Варсонофий приложил руку к сердцу, — тут и нигде более. Вы Его можете увидеть тут, и знайте, молодой человек, что никогда вы не увидите Его застывшим и неизменным, Он каждую секунду иной, каждую секунду, а как только вы Его затормозили, только замолились, только вынесли из жизни отдельно, оглянетесь, так Его уже и след простыл. Я это тогда и понял, в тот самый час, когда они, эти двое, их было двое — убийц, стояли передо мной. Стояли и смотрели на меня с ужасом, как приговоренные к смерти. Тогда я понял это. Тогда это проникло в меня. Представьте. Как только совершишь, так сразу видишь новую ширь, тогда не нужен тебе старый, изжитый Бог. И от него до нового — один-единственный, правда, страшный шаг. Скачок.
«Ах, вот он скачок, — подумал Майков, — этот тоже о скачке, поразительный есть скачок в жизни, невидимый и многое объясняющий».
И закружились в пропасти иконы, поглотились этим скачком. Этим чуточным движением чего-то поглотились молитвы и воскресения из мертвых, покатились и упали в бездны, и сама Вселенная несколько пошатнулась, как бы грозя предстать новым, невиданным еще своим ликом.
«Скачок, скачок, скачок, скачок», — повторял Майков про себя, рисуя в воображении своем все новые и новые прекрасные картины и образы. Прекрасный, чуточный и так меняющийся мир. Чуть-чуть и такие гигантские перемены, чуть-чуть и такая разительность! Вот такие предположительности, такие радости открытий. Такая новая вера. Странная и положительно неизвестная доселе.
— Во мне словно бы все как то раздвинулось, — продолжал отец Варсонофий, — и я понял, что не в той внешней стороне дела вера, я понял, что только тогда Он и не умрет, если внешнюю сторону устранить. Вот вы говорите — чудо? А не чудо ли, что все живое соткано на земле, и не только, наверное, на земле, из ничего, просто так, как по мановению волшебной палочки, это ли не Чудо? Что такое перед этим непорочное зачатие? Да это — нуль, полный нуль. Да и все чудеса с хлебами? И вот еще что, вот что главное, так это то, что все, все мироздание из пустоты соткалось, пусть из нее выросло случайно, мы любим странные случайности, даже их обожаем, но, не может быть, случайность — то записано в нас, в нашем мозге, а то, главное, значительное, что содержит в себе план, оно этим самым мозгом не улавливается, мимо проскользает, может, там нет этого самого приемника, который мог бы поймать, нет этакого извлекателя истин. У меня тут был один человек — ну ладно, о нем потом, потом я вас с ним познакомлю, он также тут рядом проживает. Я его про себя Фаустом кличу. Поразительный человек.
«Тоже, наверное, священник, — подумал Майков. — Из соседней какой-нибудь церквушки, надо же, у них тут, наверное, целая группа единоверцев, и как я не знал раньше, так живешь себе живешь и не знаешь?» — Эта мысль пролетела мгновенно.
Но Варсонофий между тем продолжал излагать свое дело.