И врагов никаких нету, есть же люди. Просто бедные люди. Побледнел наш Петр Петрович. И такое вот сморозил. Но и это стерпели. Время все же в нем менялось, все же. Наше развитие, наше будущее. В ограниченном масштабе можно ведь допустить. А почему нет? Охрана ведь надежная, Иван Геннадиевич?
О да!
Ну вот.
Сказал Петр Петрович, что хочет знать, что такое равенство. А потом, что такое братство, и почему это вообще нужно? А потом вообще чушь понес про любовь и ненависть, и про то, что никто не знает, что такое хорошо и плохо, а потом вообще, что проволоки распутать надо. Ну, конечно, ради эксперимента, ради нового времени и ради прозрения такое стерпеть можно, но долго, понимаете сами, не вытерпишь. А потом, потом…
Сказал.
Что такое было возможно, если бы подлость не поселилась во всех, и души их не изогнула. Так и сказал. Не искажаем. Мы вообще стараемся тут не искажать. Особенно.
И что настанет царство добра, и слова-то все подбирал такие складные, такие интеллигентные, видимо, с розовым шприцем их ему Иванов направил.
И потом сказал, что не будет никаких начальников вообще.
Анархист, анархист, анархист, но что поделаешь — эксперимент.
А потом началось.
И не передать паники.
Вышел ночью во двор, порвал проволоку, взял кирку и побежал в город и расколол воздвигнутые в его честь ввиду особых заслуг статуи, ровно тридцать три штуки. Большинство стояли на площадях и полянах, но некоторые еще лепились на специально построенной фабрике монументализма. Расколол в прах. Это свои же статуи.
А вослед за статуями побежал он в музей Авторитетов. Прекрасный музей. Белого мрамора. Чистый, светлый, с просторными залами и полный света. И стал он громить музей, и как громить, все, все, созданное непосильным трудом его же подчиненных, его же бригады, в известной степени также состоящей в Центре, все, все, все, что сам же создавал!
И полетели слова.
Безумие.
Ошибка ТОВАРИЩА Иванова.
Не туда повернул молекулы. Не туда!
Сошел с ума бедный Петр Петрович.
Правда, он тогда сказал, что впервые в жизни он был счастлив. (Но кто поверит сумасшедшему?)
Но, говорят, безумцы все счастливы.
Все до единого.
Ну что же, он может поблагодарить Ивана Ивановича.
За такое счастье.
Болдин тогда ухмылялся.
А потом, потом и вовсе началось.
Стал Петр Петрович рисовать какие-то картины, какие-то странные картины, на ушко скажем вам, только вам, доверительно, абстрактные. Вот так! Полное безумие, разве может нормальный? Нет. А зачем, а почему, а как все это получилось? Из-за совести?
И пошло и полетело.
Картины на экспертизу.
Шифр?
Шпионаж? Иванов — кто?
Проверили, концов не нашли.
Наш человек.
Да?
А кто сказал?
Там.
Ах, там.
Тогда другое дело.
Тогда можно доверить.
Перегнул.
Так точно.
Пусть не перегибает.
Будет исполнено.
И было сделано товарищу Иванову со всем, впрочем, уважением к его науке и его гениальной гипотезе изменения времени и некоторой уже совершенно всеобщей относительности, что он, так сказать, туда-сюда, чтобы он того, потише и послабее, и побольше бы координировался и разобрался в этих картинах.
Стали разбираться.
Концов не нашли.
Статуи — восстановить!
Есть ваше…
Нет не ваше, а как положено.
Все равно — есть!
Восстановили!
Ну, вот и отлично.
А Петра Петровича?
Вылечить.
Есть.
А если он не болен?
Как?!
Есть вылечить.
Стали лечить.
Неизлечим.
Кошмар.
Вы понимаете, чем это пахнет?
Так точно!
Нет!
Никак нет.
Вот и отлично.
Вылечить!
Стали лечить.
Картины писать перестал.
Почему?
Руки связали.
Молодцы.
Но картины-то остались, эти странные картины, и зачем, зачем он их писать стал? — думали, думали все, в том числе и сам изобретатель центра, талантливейший Иван Иванович, который наравне с мировыми светилами и даже психологами.
Центр законсервировать до дальнейших распоряжений.
Есть!
Можно было вздохнуть с облегчением товарищу Болдину и другим товарищам.
Глава двадцать первая
Фауста звали просто Сашей. Он действительно жил недалеко от храма отца Варсонофия, в одном из ближайших переулков. И познакомились они с Майковым случайно. Хотя и в этой случайности была некоторая предопределенность. Саша зашел в церковку и сам заговорил с Майковым о новых Богах и изложил тут вскользь свои философские воззрения. Нет, Саша не был монахом или священником, он был обыкновенным человеком, правда, с несколько научными вывертами. Но такими вывертами, каких, как правило, не бывает у обыкновенных научных людей, зажатых в разных НИИ и прочих, во многом паршивеньких учреждениях.
Саша жил в старом доме — модерн. (Украшен изразцами. Огромный подъезд.) В доме прекрасном и запущенном, ждущем сноса или же нового, уже аристократического (москвичам понятно, что это такое) ремонта.
Саша жил под крышей. В мансарде. В нее вела полуржавая витая лестница.
Ряса отца Варсонофия цеплялась за железные ступени. Они упорно шли вверх, в самые домовые выси, навстречу новым, как говорится, открытиям.