Саша взял атом, взял эту Вселенную, посмотрел на нее и понял, как, под каким углом он может соединиться с другим атомом, ибо он утверждал, что внутри атома есть закон такого соединения, закон решительный и ясный. А углы-то просчитаешь, и там можно понять, как соединится триллион атомов, а это уже молекула белка. То есть, как из точки получится нечто. Вот это было открытие. Вот это была его главная редкость. И все — оттуда, из пустоты нового, предполагаемого им мира. Странного и страшного.
И любую молекулу в ее пространстве и времени он мог выстроить из не-пространства и не-времени. Какое величие. Как из примитива рождается нечто волшебное и необыкновенное?! А там можно и дальше пойти, совсем дальше, посмотреть, как эти молекулы соединятся в планеты, в существа и в прочее, как именно. И так можно построить и целую Вселенную, по крайней мере, узнать закон ее целостного вида и структуры. Вот ведь какие дела… И все — из ничего, из этой малой «Вселенной» — атома, из пустяковины, из почти что точки.
И полетели мимо Майкова разные звездные миры, разные фотографии и разные схемы, и, что за удивление, иные из них так уже походили на Владимира Глебовича картины, на иные неизвестно откуда взявшиеся абстракции!
Но не сказал об этом Майков.
Молчал.
Не обо всем нужно и можно говорить.
Нужно уметь молчать.
И разворачивалось на мансардной вышине из зерна древо Вселенной. И видели они дальние просторы, и дальние галактики, и дальние чудесные жизни дальних восхитительных живых существ мерещились им.
Сказка, да и только.
И все из точки.
Все из себя.
Ай да Фауст, ай да современность, ай да переулочки московские, каких они рождают трудящихся, каких дьявольски разумных людей!
И росло перед Майковым и Варсонофием огромное существо Вселенной, огромное здание, огромная живая машина. И нечто живое-живое и одновременно механически страшное и бездушное виделось им в ней. Нечто, отчего страшно было ее созерцателям. Страшно и разом радостно на душе.
И падало сердце, и возгорался ум. От радости восторга, от необычности и обычности открывающегося перед ними мира. А мир этот висел, холодный и стремительный и непостижимый, такой же, как всегда для человека. Растущий из одного-единственного прорыва, из одного единственного зернышка.
Брошенного…
Кем же брошенного? Кем?
И молекула к молекуле, атом к атому, по крупице странный Фауст строил его и входил в его высоты и падал вместе с ним.
И все было ладно в его строении. И далекие звезды были в нем, и дальние вершины, и Галактики в виде сот или клеток. Все ладно, только было все это мертво. И тихо. Только было это как машина, построенная умным, быть может, гениальным мастером. Машина огромная и простая для человека, который знает потаенное ее устройство.
И вот-вот она наедет, вот-вот раздавит величием своим и красотой.
Красивая машина. И истинная.
Молодец Фауст-87. До многого дошел, многое раскопал в своей встревоженной двадцатым, а скорее, двадцать первым веком душе.
Строитель наш и Архитектон.
И слушая его, Владимир Глебович невольно представил дальнего предка своего, искателя масонских правд.
И это открытие в зачатке своем уже как-то отозвалось в роду его, в сознании его, собравшем сознания рода, и это было когда-то, или же нечто подобное.
Мир рос, как гигантский кристалл.
Но не был этот мир живым миром.
Часть чуда его была отнята у него человеком.
Не понята.
А чудо нельзя отнимать. Иначе — что же останется? Что же будет иначе? Иначе будет не правда, а ложь.
И Владимир Глебович вобрал в себя этот мир, вобрал потому, что он как бы нашел в нем некие отголоски рода своего, потому что кто-то уже как бы подготовил его к нему. Может, тот далекий предок. Кто знает?
И этот мир, нарисованный Фаустом, не был чужд ему, он не противоречил его сознанию, он вливался в него, дополняя его, но его сознание было, по всей видимости, шире этого мира, шире и значительнее, и мир был нужен ему для заполнения этой широты.
И его Я преломило этот мир по-своему.
Странно.
Поразительно.
По-майковски.
Это было дополнение к образу мира Владимира Глебовича.
Жизнь его вела так, что каждый случай в ней, будь то попытка веры, будь то любовь, будь то встреча с незабвенным христианином и человеком отцом Варсонофием — все это дополняло его образ мира, дополняло Нечто, что он с упоением клал в свою копилку жизни, в некую таинственную копилку, которая сама же переделывала все на свой лад.
Может, для этого переделывания он и шел своим извилистым путем, крайние точки которого находились, может, и рядом, но до них жизнь вела его извилисто и долго, петляя по неожиданностям и встречам. Может, для этого и Болдин, и Екатерина Ивановна, и Никодим, и Петр, и Нифонт, и Варсонофий, и некто Иван Иванович, ученый и созидатель будущего, и все тот же неутомимый Фауст-87 встретились на его сложном и вместе с тем таком простом пути?
Может быть.