И мир ширился и ширился в нем, абстракция уходила и схлопывалась и заменялась реализмом, страшным в своей ясности, и тот уходил и снова вылезали треугольники и квадраты, и, что греха таить, маячило сумасшествие, потому что кто не сойдет с ума, если откроет главную тайну тайн, кто?
Так и тут неслучайно встретился он с Фаустом — Сашей, неслучайно тот правдиво и прямо рассказал ему свою странную, необыкновенную концепцию, неслучайно.
Пусть у него из концепции ничего не вышло, но у Майкова, хотя бы в голове его, хотя бы в душе его вышло или обязательно выйдет, это я вас могу уверить, не такой он, Владимир Глебович, человек, чтобы бросить начатое дело на половине пути. Не такой. А иной. Человек, уже проверенный жизнью, со старым древним родом, упорный человек.
Все прежние жизни его рода соединялись в нем, все они слеплялись воедино.
Не случаен был этот путь. Не напрасен, будто что-то вело Майкова, некая умная сила, хотя на самом-то деле, забегая вперед, отметим, что Майков пришел к выводу, что никакой силы-то и не было, а был лишь он сам, как сила. Но это так — по боку.
И жизнь ширилась и ширилась в нем.
Жизнь росла в нем до страшных, почти не уместимых в сознании пределах.
Она заставляла и сознание его шириться. Заставляла и его расти.
Образ, который рос и рос в нем, образ, который все более и более втягивал его, все более и более одновременно определялся в нем, получал подтверждения со сторон совершенно неожидаемых.
Он уходил с мансарды Фауста-87 с поразительным чувством. С тем чувством, будто кто-то подошел и снял повязку с его глаз, и зрелище, открывшееся этим глазам, ослепило его.
Он видел перед собой точку, у которой не было размера, видел перед собою зерно, и это зерно, взорвавшись так, что нет в человеческом сознании эквивалента, который мог бы передать описание этого взрыва, стала расти и расти, разлетаясь, нет, даже и не в пустоте, а в чем-то непонятном, чему имя Ничто, и, разлетаясь, оно создавало вокруг себя пространство и время, создавало из него, даже и не из пустоты, ибо и пустоту надо было кому-то создать, и оно, разлетаясь, ветвилось и ветвилось, соединяясь в структуры. И строились звезды, и взрывались звезды, и изгибалось, дрожа, пространство, и время дрожало вместе с ним. И Ничто рождало Нечто.
И это зерно на бесконечные лады повторяло себя мириады бесконечностей раз. Повторяло и повторяло, чуть искажая повторы. И в повторах этих заиграли лучи света, они озарили их. И полетело все в дальнюю непостижимую, странную даль, ту даль, которую оно строило вокруг себя, потому что и дали-то не было подготовлено. Не было совершенно.
Нечто было Ничем и Ничто было Нечто, и Да было Нет, и Нет было Да.
И не было материи. Потому что не было пространства и времени.
И появилась она, в этом множащемся зерне, в этом ростке Вселенной, и именно в этом ростке уже было все. Все соединения, все будущие радости и печали, все правды и лжи, все рождения и все смерти, в нем было будущее существо Вселенной, будущая жизнь и будущая смерть, и конец и начало света — все это было в нем, И грандиозность этого все одно не умещалась в его воспаленном, в его силящемся что-то понять сознании.
Вот такие аллегории. Вот такие тайны. Вот такие страшные откровения посетили Майкова.
И кто бы мог подумать, что пещерный монастырь приведет его сюда, на эти чертовы мансарды?
Отец Варсонофий как-то охотно поддакивал Саше.
Его увлекали эти рассказы.
Его увлекали эти переломы.
А может, и он — сумасшедший?
Да нет же, как может быть?
Да — так. Очень просто. Чего не бывает в этой жизни? Раз она такова.
И что же это, действительно, что же это за Нечто, за третье Нечто, перед которым и Бог и дьявол — слуги? Материя? Как бы не так. Попробуй возьми ее, попробуй?
Честно сказать — и пробовать не хочется. Не лучше ли жить так, без проб. В старом, уютном мире.
Кофе с утра.
Потом газета.
Потом работа с миленьким начальником, у которого также кофе с утра.
А вечерком немного водочки или коньячку? Сейчас все одно. Цены-то почти сравнялись. Жить стало лучше. Веселее…
Ах как веселее, но надолго ли веселости?
Надолго ли спокойствия?
Нет, товарищи, не надолго. Грядут новые времена и развеют наши правды, как песок ветром. Развеют и уничтожат, и новая незыблемая правда выплывет, и станет им — потомкам нашим — ясно, как страшно, как жестоко мы ошибались и какие, в сущности, мы были глупые и безнравственные людишки. Ох какие!
И подумать страшно — какие.
Ох уж этот Фауст. Зачем теребить раны, зачем уничтожать жизнь и правду, и уверенность — правдой же, зачем?
Но не его вина.
Дьявол.
Да — Дьявол.
Замерещил и пропал, чтобы появиться в очередном месте, неожиданном и неясном, в трудном месте.
И новый, уже наукой подтвержденный мирок был перед Владимиром Глебовичем. Тот мир, перед которым сам Господь Бог показался бы жалким и слабым, тот холодный, высокий, тот недостижимый, тот подлинно истинный мир, или же — образ его. Или образ.