— В том явлении, что субстанция из себя самой через антиподы строит в нашем сознании новую структуру — в этом, кстати, состоит и всякая жизнь, она в единении субстанции и антипода ее, атома, молекулы и прочего — и эта структура начинает преломлять субстанцию.

— Свет… — добавил Лаван.

— Да, это можно сравнить со светом и с отражением, только отражением внутренним, не внешним, тем внутренним отражением, которое собственно, строит жизнь.

— Совершенно верно.

Снова ужаснулись они совпадению своих мнений, словно они вместе смотрели на одну картину. И видели одно…

— И так структура ловит в себя новую истину, которая была в субстанции всегда.

— То есть субстанция — это «все потенции», — произнес Лаван, — но строя антиподы, она теряет потенции и хочет их передать уже через дополнительные структуры, через дополнительные образы.

— Это вторичное отражение, — сказал Майков.

— Вообще, — добавил Лаван, — что и создала великого современная материалистическая философия, так это теорию отражения. Это удивительная штука…

— Согласен. Вот так через мириады отражений меняется мир. Строится мир. Светится мир…

Но в ней, в ней-то была тишина. Они оба знали это. Молчание, как в небе, как в бездне. И ничто не колыхалось в ней. И не было в ней движения, и не было ни «да», ни «нет». Страшная — даже нельзя сказать противоположность — была она. Страшная и непостижимая. Пока… Кто знает, пока или всегда.

Откройся она, и, как правильно заметил еще незабвенный нами и вами отец Нифонт, незачем будет жить, потому что вся жизнь, со всеми ее механизмами, со всеми ниточками и сцепками, со всеми судьбами, со всем-всем хозяйством — будет как на ладони. А зачем такая жизнь? Игра нужна, игра и только игра. Выдающаяся, решительная, кровавая игра. А там, там в надзвездной, надвселенской этой пустоте, там, в этой точке, ничто не шелохнется, ничто не сдвинется, ничто не дрогнет от самых жестоких перипетий этой игры, ни от ваших и наших смертей, ни от вашей или нашей святости, ни от вашей или нашей преступности, все, чтобы ни сделали вы, будет пустяк по сравнению с субстанцией. Но все это будет и неизмеримо высоко, потому что в чем-то жизнь неизмеримо выше ее, как неизмеримо выше творца подлинное творение. Парадоксы, парадоксы и еще раз парадоксы. Единого, неразделимого и столь дробного, столь рваного, столь болящего от рваности своей мира.

— И вся жизнь, — понял вдруг Майков и сразу сказал понятое вслух, — вся жизнь — это создание вокруг одного и того же, вокруг одной точки, вокруг нее — субстанции. Образы жизни есть отражение одного и того же, разных граней субстанции. И нет границы между образом и созданием, они перетекают друг в друга.

И жизнь стала напоминать Майкову постоянно движущуюся, постоянно колеблющуюся абстракцию, так похожую на его картины, и только от чего-то, от какого-то волшебного ключа зависело придать смысл этой абстракции, придать ей некий облик. Она напоминала ему постоянно разрастающееся создание, некую гигантскую машину, слепо и неуклонно движущуюся вперед и строящую вокруг себя цветы иллюзий, цветы пленительных образов, которые привязывали человека к этой машине, которые подчиняли ей, которые заставляли служить ей, которые заставляли жертвовать собой ради нее, которые заставляли верить в какой-то ее огромный, решительно вселенский смысл.

Машина двигалась как холодный, безразличный кристалл. Она росла и росла, захватывая все новые и новые судьбы, все новые и новые жизни, строя все новые и новые антиподы. Какая-то огромная, неизбывная жажда жизни, жажда энергии захватывала эту машину, какая-то неизбывная тоска, принуждавшая ее к всеобщему вечному развитию, словно заключенный в тесной камере, она должна была, колеблясь, все идти, идти дальше, все кружиться и кружиться, захватывая новые просторы пустоты, строя и строя новые абстракции, и все для единой, единственной, одной ей известной цели. А то, что казалось ему совсем недавно целью, эти цветы образов, это добро и зло, и эти вселенские красоты и значения вдруг показались ему совершенно служебными, зависящими от этой гигантской машины и возводимой ими лишь для собственного украшения и радости, лишь затем, чтобы привязать к себе всякое наивное живое существо. Майков понял, что многое в прошлой его жизни было, по сути, поиском этого образа этой решительной, безжалостной правды. Что-то безжалостное, стоящее выше всяких правд и истин, было в этой жизни, что-то — как нож, режущий живую плоть. Что-то механическое и холодное. Что-то, от чего мороз пробегал по коже, чтобы затаиться где-то в глубинах встревоженного сознания.

Это было то, главное ядро жизни.

Самое-самое.

То, которое он искал.

И не оно, а лишь образ его, то есть антипод, то есть лишь некое искаженное отражение.

Эта основа и измениться не могла в человеческом смысле этого слова, она могла лишь сделать нечто, сменить ритм своих пляшущих внутри не абстрактных фигур и вокруг этого нового ритма построить новый образ, новую истину, по которой послушный человек начнет строить новый мир.

Перейти на страницу:

Похожие книги