Одно живое, другое мертвое, третье полуживое — и все они стремятся к единению, к тому, от чего они разбежались, к единому общему сознанию. Из множества — к покою и единству.

Чем не цель жизни? — это уже лавановское предположение.

Смелое. Чем плохое. Не хуже прочих, но и не лучше.

Совсем не лучше.

И растет, и растет, и ширится разговор, как древо, идя кругами и захватывая новые и новые мыслимые и немыслимые пространства.

А то как же? Как иначе?

Нельзя иначе. Никак…

Зачем же тогда жить?

Одно слово — незачем.

И должно же быть в ней что-то вечное? Нет — согласились оба — ничего нет вечного, и само слово-то это по отношению к субстанции не может быть употреблено, ибо оно само есть ее же произведение, ее творение, ее — как уже сказано было — антипод.

И так лились, и лились эти покажущиеся еще многим кощунственными, а многим и безумными слова.

И ночь сияла. Звездная. Черная, московская ноябрьская ночь.

И тлели купола кремлевских церквей.

И домишки, оставшиеся еще такие московские, вросшие в землю, от которых сердце щемит, таились кругом, и казалось, что в каждом из них скрыта некая тайна.

И падала Земля в нескончаемое пространство.

Вы только представьте это и дух у вас захватит от невозможности и реальности такого падения.

И мириады существ тут, на грешной земле, и там, в пустотах Космоса, думали свои думы, двигались по гигантскому безудержному, нещадному колесу жизни.

И неведомо было этому колесу ни пространство, ни время, ни беспокойство.

Величественный, хладный покой царил в нем.

И оно могло показать свою личину тут и там, в любом уголке мироздания. Обнажиться и схлопнуться, исчезнуть, показав, как блудница, часть своих прелестей и сказав, ну хватит, милые, и несчастный, заметив это, заметив обнаженное, без прикрас, тело жизни, вздрагивал, и душа его падала куда-то, и хладный пот выступил на челе, и думал он — неужели же это так, неужели?

На разных высях, в разных уголках оно вершило свою работу.

И неустанность жизни и смерти поражала.

И еще сейчас им думалось о том, что, по сути, в мире всюду происходит одно и то же, вернее, отражение одного и того же, как отражения одного света, одного светильника, преломленные на мириады ладов.

Но каждое существо отдельно.

Это поражало.

Каждое отделено тайной.

Как стеной.

И все они стремились в едином порыве преодолеть эту стену, прийти к истине, к тому свету, к той причине, которая слепила их.

Тлели огоньки в уцелевших московских приделах. И древней, старообразной и одновременно какой-то нездешне новой, страшной сейчас казалась нашим собеседникам старая русская столица.

Какая-то ее неслучайность на земле чувствовалась обоими.

И они чувствовали себя, как заговорщики.

И медленно плели свой заговор.

<p>Глава двадцать третья</p>Некоторое отступление, сделанное Лаваном,по преимуществу в русскую историю

Так пришли они в этом разговоре к единой точке. Так сломали они преграды между собой. Так каждый из них почувствовал самое трудное — любовь к другому, совершенно иному, чем он, человеку.

Но вернемся к одному моменту их разговора. К одному полузабытому, верно, вами моменту.

И падает земля в далекое пространство, и горит свет в их небольшой квартирке, и идет разговор этот в одном из арбатских особнячков.

Почему арбатских, почему московских, а не каких-нибудь иных? Ведь сколько всего современного в мире, сколько всего сверхнового и загадочного, какие сейчас чудеса творятся, почему же чудо этого разговора случилось именно здесь, именно в заснеженной ноябрьской Москве?

Случайно? Едва ли. А почему же?

А потому, что они шли к этому разговору. Это уже сказал Лаван, и на другой день или на третий — значения не имеет. Шли всем путем своим, всеми предками своими. Если вы помните, именно Лаван повернул Майкова на предков его. Увел его в монастырские дали и подвел его к решительному открытию. Это он захотел остаться в тени, подтолкнув к открытию другого.

И было у него объяснение, почему именно тут, в этой почти патриархальной, мирской дали случился этот разговор, и для получения этого объяснения явился к нему наш Владимир Глебович.

И вот для объяснения места состоявшегося разговора и отчасти времени, в которое он состоялся, Лаван и прочитал свою лекцию, которую нет нужды из-за большого ее объема приводить полностью, но некоторые выдержки из нее привести все же стоит, поскольку иным людям будет и небезынтересно, почему же все случилось в этаком переулочном закутке, а не где-нибудь на Бродвее и другом поразительном и поражающем ныне воображение русского человека месте.

Лаван разошелся. Нужно сказать, что он вообще был блестящий лектор и основной профессией его была именно профессия лекторская. А тут он, видимо, высказывал наболевшее, такое, что он ранее высказать не мог по тем или другим причинам.

Так вот что сказал Павел Николаевич.

Перейти на страницу:

Похожие книги