«Вот это он точно задел его», — подумал про себя Майков.

«Хорошо говорит, — подумала Екатерина Ивановна, — молодец все-таки этот Валериан. Молодец, пусть не прав, но говорит то, что думает, а может, и прав? Кто его сейчас разберет? Сейчас все местами меняется».

— Именно восхищались, — продолжал резать правду Валериан Федорович, — потому как для вас эти вещи, это ваше экономическое прежде всего, именно прежде всего, а у них это экономическое на уровне, это вы сейчас-то спорить не станете, и вещи у них не то, что у нас, не то, что фабрика «Скороход», на жеваной резине! Да. Не станете спорить, да сейчас это уже и там, наверху признали. Почему признали? Да потому, что некуда деваться. И вот мы опять в этой экономике. И ненавидим Запад и преклоняемся пред ним, не все, нет, не все, к чести иных могу сказать, что они как раз и не преклоняются, но тот, кто не преклоняется, — почему-то снизил голос Валериан Федорович, — то он не наверху, он начальником не будет, он внизу, именно внизу, вообще мы все так устроили, что чем чище, чем порядочнее у нас человек, тем он ниже, тем он придавленнее, а наверх все чаще всякая сволочь вылезает, вот ведь какое дело, товарищи, какое прискорбное дело. И как тут быть, ума не приложу! Какой-то есть тут русский закон, поразительный закон.

В люстре плясали искры, дым плыл под потолком. Екатерина Ивановна принесла из кухни сладкое, за окном мела вьюга, а тут, в этом теплом мирке кипели споры, которые начинаются с того, что в магазине воняет, а кончаются, минимум, судьбой Вселенной или, по меньшей мере, судьбой России или же мира. Те прелестные, чаще всего пустые кипящие разговоры, которые и прелестны тем ощущением недовольства миром, тем искренним и огромным желанием переделать этот мир, которое так свойственно русскому человеку.

Искрилось вино в бокалах.

Свистел ветер.

Холод, холод там, какой холод, какая неуютность, какая стужа, а все равно этим людям, сидевшим в хоть как-то устроившемся многострадальном русском мире, в уюте, в тепле, хотелось разломать его, этот уют, разрушить, вырваться на свободу, в стужу, в мороз, на дикую природу, чтобы начать какое-то новое, исступленное, вновь ломающее все на пути своем строительство. Хотелось. Мысль не притихала в них, чувство, яростное и жестокое, гнало их за этой мыслью, и новые поразительные мировые строения чудились им где-то на нарождающемся новом горизонте.

Нет, так жить дальше нельзя.

— Нельзя, точно нельзя, — вторила Екатерина Ивановна, и Лаван, сам Болдин призывал к некоей новости, скупо и больно, но призывал.

Но какая новость, какая, куда же мы пойдем, друзья, в какие приделы, какую еще такую новую жизнь будем строить, может, остановимся, может, подождем еще чуть-чуть, может, и так все образуется?

Но нет, плох, плох этот мир, ах, как плох, даже страшно как плох, и откуда он так плох, и никакая — скажем по секрету — экономика его не спасет, никакая на свете экономика и политика, нужно что-то кардинальное и революционное, нечто почти что уже анархическое, или иное какое, какое же?..

И то, что когда-то казалось предкам нашим раем, — это наше теперешнее настоящее — кажется нам теперь уже чуть ли не адом, чуть ли не кромешной тьмой, мы забываем нечто, ради чего клали головы наши деды и прадеды, и гоним, гоним свою клячу, свою историческую полузагнанную клячу. Ужасен, ужасен этот мир, ужасен, вторим мы, и колбасы нет, и масла, и того, и сего, и недовольны мы им. Но разве плохо это недовольство, эта вечная прорва, которая нарождается в нас, товарищи? Разве же это плохо? Оно же к лучшему, к безудержному желанию лучшей поразительной жизни. И может, дело не в современности, которая не так и плоха? Может — в ином? А в чем же, позвольте спросить?

В ином. В том, что появляется в нас это недовольство, это ощущение надвигающегося нового, и ощущаем мы свой долг идти за этим нарождающимся, вечно обновляющимся новым и новейшим миром?

Поспеем ли?

Хорошо бы.

— Да хорошо, — говорят и Лаван, и Майков, и Болдин даже, страстотерпец наш и бывший мучитель, но также человек, соединенный с нами — извините — нераздельно, часть нашего русского существа. И от того, что есть сомнение, есть сомнение в том, что успеем, что не обгонит ли нас эта жизнь, от этого сомнения грустно нам, скорбно нам.

Экономика, экономика, экономика.

Эксперимент, эксперимент, но не в том эксперимент в чем вы думаете, ах, не в том, ох, не в том. Это Лаван добавил по ходу дела.

Ширится, ширится русский мир, и не туда, куда вам кажется, но чуть-чуть позже об этом, совсем чуть-чуть, заведут разговор наши беспокойные, неизвестно чего хотящие интеллигенты и об этом. И заведут его они с болью и с радостью, и не надо на них сердиться, даже если где они и переборщат, правды без этого не сыщешь. Да хотя, кто же имеет право рассудить, кто? Кто имеет право осудить идею? Да воистину никто же. Поверьте тут моему чутью. Осудите, и окажемся снова в пропасти и в тоске.

Но давайте послушаем. Поиски продолжаются.

Какие?

Поиски самого привлекательного и самого страшного в жизни.

Правды.

Перейти на страницу:

Похожие книги