И не упрекайте нас в том, что мы ведем их уже на тысячной странице. Без них нам жизнь не в жизнь, и радость не в радость, как и вам, хотя вы еще, быть может, этого и не знаете.
И продолжается лихорадочный сей спор.
— Я хочу добавить кое-что, — сказал Лаван, — вот вы все про экономику говорите, что мы их, мол, не догоним, и все такое прочее, не буду спорить — вы экономист, а не я, и не в этом дело, а в другом, я бы сказал — в историческом, и историческое объяснит нам и экономическое. И я позволю привести еще один пример. История России мне всегда напоминала некие периодические взрывы. Взорвется огромный, неимоверно сложный шар жизни, распылится на мириады самых простых жизненных частиц. На какое-то мгновение не останется ни прежней правды, ни прежней лжи, ничего прежнего. Ноль.
Так вот, наше русское развитие представляет, — продолжал Павел Николаевич, — именно серии таких взрывов. Последний у нас на памяти, но и раньше были, и при Петре, и, я думаю, раньше, только не такие значительные. Так вот, эти все кусочки жизни, все это неожиданное и подчиненное какой-то таинственной силе хозяйство постепенно начинает соединяться, но не по старым уже законам, не по старой совести, не по старой морали, а по совершенно иным законам, словно есть где-то некий каркас, который, вздрогнув, изменил строение жизни, и она из круглой стала квадратной, и из квадратной — треугольной, это я так для понятности говорю. Но и законы этой жизни меняются и, как вы говорите, Валериан Федорович, — с законами и времена.
При слове «времена» товарищ Болдин вздрогнул.
Ox уж не давали ему покоя эти интеллигенты, всю его жизнь не давали.
— И по этим новым каркасикам, по этим новым вводным, — продолжал Лаван, — и строится эта новая картина, эта новая, решительно ни на что не похожая, жизнь. И сколько при таком строительстве скорби, сколько слез, сколько непонятностей, сколько правд и кривд, сколько за и против, вот ведь сколько, что диву просто даешься, откуда это только и может пойти. Хотя эти новые законы, в ком уже есть, в ком еще нет, вот от этого и получается, кто в старом мирке прозябает, кто в новый уже наполовину просунулся, выхватит его, извините, из небытия. Кто уже совсем в новом, отсюда и непонятности. Мы в старое и новое погружены по-разному.
— Это как же, значит, по-вашему, законы не постоянны? — спросил Болдин.
— Конечно, нет, — сказал Майков за Лавана, — я абсолютно убежден, но давайте послушаем, давайте.
— Я уже почти что все сказал, — продолжил Лаван, — почти. Но начал-то я с экономического. Так вот — экономическое для нас, по-моему, совсем не цель, а лишь средство, как уловим мы изменение мира, как начнем строить новый мир, так его и привлекаем, это экономическое, а с Запада или Востока — какая, собственно, нам разница? Хоть с Венеры. Но цели-то у нас совершенно ведь иные, чем на Западе, всемирные цели, не то, что мы хотим мир захватить, а то, что мы как бы предчувствуем всемирные, а то и всевселенские цели жизни, и хотим ими со всеми людьми поделиться.
Вот вам и рынок, вот вам и эксперимент, вот вам и совесть, вот вам, наконец, и экономика. Вот куда зашли безумцы от колбасы и магазина, в своем ненужном, а может, и преждевременном разговоре. Хотя, кто скажет, что он преждевременен, кто возьмет на себя это право, может быть, он совершенно и к месту, может, во время такого разговора — не вздрагивайте, товарищ Болдин, — и новое время народится, ой ли — нужно ли оно, да и зачем оно? Ведь не так-то плохо и живем, не так.
— Так вот, мне вообще кажется, что мы всем развитием своим, в том числе и современным, — сказал Лаван, — предчувствовали какую-то мировую закономерность, еще неизвестную, еще не открытую, но именно мировую, что росла в нас структура, которая выловила ее из… — он на мгновение замялся. — небытия, что мы всю сложность и драматичность мира предчувствовали. Это очередной парадокс, но об этом не нужно, наверное, это еще неясно. Это еще экспериментально. Именно экспериментально. Тут мы за собой — самой жизнью идем — за самой, и есть в этом выдающаяся пленительность, — воодушевился Павел Николаевич.
— Именно, — подхватил Майков, — жизнь-то не такая простая, как иногда кажется, она иная, совершенно иная, не такая плоская, именно не такая, — обрадовался Владимир Глебович удачно найденному сравнению. — Она глубже, а раньше мы ее представляли плоской, и говорю я о жизни материальной, именно материальной, или так называемой материальной, — почему-то поправился Майков, но эта поправка его не была никем воспринята.
Слушали раскрыв рты.
Являлось нечто новое.
Эксперимент, эксперимент, ох уж этот эксперимент.
«Ох уж, — думал Болдин, — но что делать, поручено, может, не зря?» — подумал он о чем-то своем. Одному ему известном. Странном. И это свое оказывалось несколько иным, чем то, о чем думал Лаван и Майков.
Уж так устроен этот мир, что нечто общее, преломившись в человеке, иногда превращалось в различные вариации своих противоположностей. Так уж устроен этот мир.