— Видите ли, — сказал Майков, — это очень странно, но я бы сказал, что все в мире состоит, скорее, из сознания, именно из души, все пропитано ею, все наполнено, и материя все больше представляется мне как сознание, ибо все больше ее признаков открывается — сознательных, а не материальных, не застывших. Вот вам и еще парадокс. Все мы сотканы, если хотите, из сознания. Есть разные уровни этого сознания. Есть сознания индивидуальные, есть сознания всеобщие и все они смыкаются в единое, невиданное по огромности своей, по поразительности своей существо, в котором все связано. Существо Вселенной. Только если мы Вселенную представим как Существо, только тогда мы цель жизни увидим, только тогда мы сможем некую всеобщую справедливость представить. Это я вынес из своих путешествий, — сказал Майков.
— Из каких же путешествий? — спросил Болдин.
— Прежде всего по самому себе. И в самом себе. Вы, если всмотритесь, то сможете это все и увидеть, потому что есть еще во мне подозрение одно.
— Какое же? — спросил Лаван. — Поделитесь.
— А то подозрение, что ей…
— Кому ей?
— Субстанции, — дополнил Майков, — совершенно безразлично, что Вселенная, что атом, мы с вами, мы, кстати, посложнее Вселенной. Что расстояния, объемы и количества для нее не играют никакой роли, тем более, что количества — это вообще не столько количества, сколько умиление наше перед их огромностью. А тут есть какие-то иные закономерности. Каждое мгновение, каждый кусочек Вселенной, очевидно, замыкается на эту точку, на эту творящую точку, на субстанцию. И все в ней и она во всем. Тут возможность иных измерений и иных пространств для жизни.
Эти мысли только-только приходить стали на ум Владимиру Глебовичу и о новой бесконечности, и о новом жизненном строительстве, и о революционности. Они вдруг вспыхнули где-то в глубине его Я, и он обрадовался им, потому что эти мысли примиряли его с жизнью и давали для этой жизни новые оправдания и новые возможности. Это радовало его, как радовало его новое понимание и русской жизни, которое он сейчас высказал. Новое и необычное.
Новый мир, новый и поразительный мир окружал его. Они, другие, ощутили дыхание этого мира. Они еще не поняли, что он сказал, но дыхание они ощутили. Холодные, грандиозные, все человеческие пространства расстилались теперь в душе Владимира Глебовича, страшные пространства новой жизни, те пространства, о которых он ранее и не подозревал.
Все молчали.
Все еще не могли вместить в себя сказанного.
Только Болдин чему-то улыбался. Чему-то, наверное, сокровенному. Своему, болдинскому. А может, он представлял меняющиеся времена, может быть, он представлял их, и впервые они не вызывали у него боли? И шаги, шаги, шаги к этой красной, кровавой стене теперь звучали потише. Может, есть оно — оправдание в цепи справедливостей, может есть?
Может, так думал он? А может, и не так? Загадочный мир показал ему свой краешек. Свою частицу и очаровал его. Ай да Майков. Ай да монашек, ай да абстракционист. И эксперимент, этот эксперимент, может, и не зря? Радостная новость. Радостная.
И колесо жизни выплыло перед товарищем Болдиным и, странное дело, оно чем-то неуловимо напомнило ему дыбу, крутящуюся и подымающую за собой людей и возвращающую их в жизнь уже иными, уже обновленными, уже странно пронзенными новым светом, новой жизнью, желанием новой оправданной муки.
Оборотень жизни улыбнулся ему.
Улыбнулся ласково и страшно, так, что что-то дрогнуло в твердой его душе.
— И вот так и оправдываются разные разности, — сказал Майков, — и равенства, и братства, и счастья, и все прочее. Именно так, потому что это новый скелет жизни, это новые законы, новые априорности, которые должен строить человек, которые он должен постигнуть, чтобы быть владыкой мира, то есть он должен слиться с миром, чтобы стать его владыкой, он должен себя почувствовать клеткой в существе мира и поймать его дыхание, его ритм, его изменяющиеся законы, и выйти туда, в те далекие бездны, которые способны их менять. Вот задача, вот достойная цель, цель, к которой мы будем идти. Во что бы то ни стало!
Ох уже эти времена, времена, какие только они не подносят новости и сюрпризы, ох какая от них выходит усталость.
Это мысли Болдина.
Что-то круглое, светящееся, как шар внутри гигантского шара мира, что-то дорогое, что нужно было поместить в сердце и нести в нем (это чувства Екатерины Ивановны), те чувства, которые она испытала во время этого разговора. Их нельзя описать, их можно только передать из сердца в сердце. Она чувствовала себя соединенной с Майковым этим шаром, соединенной с ним точкой, и все, что было в ней, было и в нем, и это было подлинное единство. Она знала это. Это были ее чувства. Золотой шар в ее сердце и в его сердце. Словно прорезалась для нее цель мира, словно обнажилась субстанция и вышла там, где она, казалось бы, не должна была выходить, в мире обыкновенном и тревожном, злом и добром, прекрасном и чудовищном, в нашем сегодняшнем мире.
И имя этому порыву было — любовь.