Безусловно, мы сильно углубились в наши неожиданные повествования. И нить бытия основного нашего героя увела этот рассказ несколько в сторону от таинственного эксперимента и чарующего особняка на бульваре, где развернулись начальные события романа. Сам Иван Иванович Иванов оставлен нами после монастырских его бесед с Майковым и братией совершенно одиноким уже и почти отчаявшимся в своей высокой научной деятельности. Тут судьба поступила с ним даже несколько и жестоко, повернув к нему жизнь совершенно неугаданной им стороной. Вроде бы вся жизнь его чуть ли не пошатнулась, эксперимент, которому он отдал столько лет научной кропотливой работы, вроде бы даже и затих. Дополнительный же удар по нему нанесла неожиданная для Иванова и всего экспериментального общества, затянутого в эти события, смерть Болдина. Неожиданный удар, и страшный.
Ибо за Болдиным стояла нешуточная сила.
А сейчас будто и сила эта как-то пошатнулась и поиссякла. Такая огромная сила и та пошла себе на убыль. И вроде бы вообще обнажилась ложь этой силы, и все такое.
Надо тут сказать, что Иванов после монастырских бесед приехал к себе в институт, если особнячок можно назвать институтом, абсолютно обескураженный. Отметим, что в последней монастырской беседе Иванова с Майковым со стороны первого было много правды. Правда, что Иванов весь искренне отдался эксперименту, ибо он, возможно, верил в некие поразительные истины, которые должен был открыть этот эксперимент человечеству, истины могучие и ошеломительные, такие, что могли самое жизнь человеческую переменить совершенно, и, что важно, истины научные, ибо Иванов был действительно — не побоимся этого слова — крупный ученым, возможно, даже и этакого мирового масштаба, причем в порядке, так сказать, экспериментальном этот ученый получил такие возможности наблюдения человеческих душ, каких, вероятно, никто и из мировых светил в наше тревожное и в общем-то прекрасное время не получал. И хотя бы поэтому Иванов возможно кое-где даже эту мировую науку и обогнал, и в его светлом и каком-то удаленном от человеческих радостей и горестей сознании иногда блистали такие холодные, и такие прекрасные в холодности своей построения и откровения, что, в самом деле, иная мировая знаменитость могла бы им, в сущности, и позавидовать. К тому же и оборудован особнячок был по последнему слову современной науки и, скажем даже более, ибо далеко не каждая иностранная лаборатория могла себе позволить этакое оборудование и такие материалы, которым располагал наш прекрасный в таинственности своей особнячок с зеркальными стеклами. Прямо-таки миллиарды отпускались тут на всевозможные исследования, и те выдающиеся картины, которые тут наблюдал Владимир Глебович, те прекрасные виды жизни и смерти и круговоротов бытия, — все эти картины можно было воссоздать лишь при помощи именно этих миллиардов. Ибо те вопиющие и прекрасные картины глубокого бытия сознания получить-то было совсем не так уж и просто, как вам может показаться, милый читатель.
Надо открыть еще одну тайну. Наш прекрасный Иван Иванович был человеком к эксперименту, безусловно, примазавшимся. Поясним.
Как человек, безусловно, чрезвычайно умный, но умный по-научному, то есть понимающий точно одну немаловажную часть бытия и почти или совершенно не понимающий другой, возможно, более значительной его части, Иванов относился в глубине души к эксперименту крайне скептически, но эксперимент имел для него большое значение, ибо он давал ему возможности для исследовательской работы и позволил развить ту концепцию бытия, которая с некоторых пор стала его гордостью, и за которую, как он неосторожно обмолвился Майкову, он вполне бы мог получить эту пресловутую Нобелевскую премию, если бы работы его и Центра не были бы секретны уже до совершенно немыслимой степени. Впрочем, они были секретны, а сейчас в новую эпоху счастия и раскрытия запоров, покрывала секретности несколько поупали, но — сами понимаете — до определенной степени.
Так вот о концепции.
Оказывается, у Иванова была совершенно своя, отличная от болдинской концепция и, притворяясь сторонником Болдина и его даже сподвижником, он втайне разрабатывал именно эту идею, которая, если не была противоположна мыслям Ивана Геннадиевича, то лежала по отношению к ним совершенно в иной плоскости. В этаком ином даже измерении. Ибо концепция была так сказать чистой и строго научной. Концепцией истины. Естественно, по мнению Иванова. Кстати, вы никогда не задумывались, почему это вдруг истины, даже открытые какой-нибудь наукой, истины, бесповоротно правдивые и верные, вдруг по прошествии какого-то времени перестают быть таковыми? Вроде бы и открыто все и доказано, а глядь — как раз этого-то совсем и нету? Вот ведь как. Не задумывались? А в сущности, напрасно.
Но это так — короткое отступление.
Концепция Ивана Ивановича была совершенною тайной.