— А есть еще кое-что, — говорил мне тогда Болдин, — потаинственнее и позначительнее того, что я говорил. Вот учим мы, учим чему-то такому, новой жизни, хотя и до нас ей учили во множестве, только мы не сознаемся, что до нас учили. Или говорим, что учили, да не так. И говорим, что потерпите еще, мол, немного, ребята, и настанет и вечное счастье, и вечное благолепие, и все будет в достатке, и радость будет в каждом человеке и свобода будет всеобщая, и победа разума и прочее. А почему мы так учим? Мы знаем, что такое вечность, что такое всегда — ты знаешь, что это такое. Нет, конечно, нет. Что мы избавим человека от боли, от страдания, от простого страдания, скажем, такого, каким я страдаю, от того, что не согласен, может быть, человек с тем, что так вся жизнь устроена, с самим принципом ее, избавим мы его от такого страдания? И от иного страдания? Можем ли? Не знаешь? И я не знаю. Или представим такую ситуацию, что, наконец, сложилось это благолепие, и эта всеобщая радость произошла, и что тогда? Появится один нерадостный человек и все, один-единственный злодей какой-нибудь, и куда денется эта радость, что его в тюрьму, значит уже и тюрьма не нужна будет? Этак все выровняется. А если выровняется, то нужна ли нам будет эта жизнь вообще? Такая ровная, как с этим равенством и прочим, нужна ли она? Захочешь ли ты совсем уже без греха жить? И на это не дашь ответа, да и можно ли так. Да и что такое грех? Вот сегодня мильон невинных мучается, и не грешно это. Это правда. А завтра она уже будет ложью. Так где же она, правда?! Где же она, ложь, за что не ухватишься, все ускользает куда-то, ускользает в пропасть какую-то, в полную и невиданную еще человеком бездну! Жизнь мы разворотили, а сами к этому не готовы, только бездна раскрылась, а что с ней делать? И вот за каждым из этих простых вопросов — почему будет это всеобщее счастье, почему так сейчас все должно быть, почему мы победим — только вера и все, и больше ничего. Так как оно может быть, это всеобщее счастье, появится один несчастный, который перебьет сотню счастливых, вот и все с начала потянется. Потом еще один и еще один. А потом, по-моему, — он стал говорить совершенно тихо, — человек в этой жизни по-настоящему счастлив быть никогда не может. Ты понимаешь, как он может быть, раз на пороге за ним смерть стоит и мучение, а за смертью неизвестно что — какой-то страшный провал, раньше хоть говорили, что рай и ад есть, а теперь ничего. Бездна, мало того, не просто страшная бездна, где на сковородке жарят, а Ничто, полное Ничто, которое и вообразить нельзя, а человек, который Ничто воображает, он сам чувствует себя крупицей, которая перед этим самым Ничто пресмыкается, и он уже себя счастливым не может чувствовать, да и мало того, что смерть, если бы смерть для нас была естественной, как она естественна, скажем, для овоща, вырос, отмер и рад, принесет счастье и пищу человеку, но она же не естественная, а почему она не естественна? Отвечу. Есть в нас нечто, что ее больше, что нам говорит о бессмертии, о вечности, есть в нас некое такое знание. А как его примирить? С жизнью? Вот уже повод для несчастия, и еще какого. Вот тебе задача вечной жизни. Не решишь ее — не видать тебе всеобщего счастья. Другая загадка — смерть. Не решишь. Вот и жизнь бессмыслица. А тут одной верой не обойдешься, тут надо что-то попрочнее и понадежнее. Наука какая-то? А то, что и иное совсем, о чем мы пока и не слыхивали. И должен быть иной уже человек, не такой, как я и ты. То есть человек значительно более высший, который эту бездну раскрыть может и притом не испугается. А наши попытки — это все пустяки и пустяки, поскольку мы сейчас и можем только за всем этим раскрыть бездну и все, черную ли, светлую ли. Дуло к виску и — молчи. Но русский человек, если ты замечал, бездну-то любит, ему всегда узкого земного мира не хватало, бога не любит, а вопросы такие задавать любит, и сколько еще он наворочает этих вопросов? В погоне за своей свободой и всемирным счастьем. Может, за одно это наши грехи и отпустятся. Ведь грешные мы люди с тобой, товарищ Петров, и какие еще грешные. Но и болеющие, страждущие в темноте, — обрадовался от тогда найденному и оправдательному сравнению. И вот сейчас этой самой бездной пора заниматься, этими работами, потому как наступит время и спросит с нас человек, и что, и как мы должны будем сказать, потому что есть внутри него эти вопросы, а просто так ничего не бывает, и вопрос просто так не возникает, для чего-то он непременно необходим. И бездна просто так не раскрывается, раз раскрылась, значит, нужно в нее заглядывать и не думать о страхе. Вот такие дела разверзаются у нас в городишке, и хорошо что у нас, на периферии, так оно всегда в России бывало, периферия, окраина свое дело делала. Почему бы нам философами немного и не побыть? Дело-то не плохое, а, скорее, хорошее. Значительное. А пока-то, Петр Петрович, — черная бездна и вопрос на вопросе. И что еще — никогда ты на эти вопросы с помощью обычного ума не ответишь, то есть с помощью обычной логики. Ума тут мало. Тут вся душа потребуется. Вся наша с тобой душа, а также и других людей души, отдаешь душу — и конец, не раздумывая. Вот это дело. Веришь ты в душу? Да, душа — это такой вопрос, ответить на который потруднее. Если уж взялся мир переделывать, то придется ответ держать, никак без этого не обойдешься, иначе Будущее спросит! Болдин уже тогда о будущем очень заботился, и будущее это фантастическим ему казалось, фантастическим и самостоятельным от прошлого и от настоящего. Он жил им. Оно рождалось как особое образование. Он уже тогда стремился отделиться от прошлого. Оставить его где-то на границе старого и нового.