А время бежит, как трамвай по круговому маршруту. Кто-то, невидимый, в этот самый момент режиссирует эфемерное время, управляет завихрениями кайроса и потоками хроноса, проносясь мимо на самоделковом драндулете времени, на его лингвистической подделке «Fuga temporum».
«Слово есть след времени», – говорит Мафусаил Кралечкин, гордясь своим определением, глядя, как узорно растекаются чернила иероглифическим знаком по небосводу со взбученными облаками.
Быть может (выкатилось из его головы угловатое умозрение), в том красивом автомобиле производства завода имени Молотова проехал сам божок времени – плетущий козни безликий или многоликий… и оказавшийся банальным временщиком, бездомным, бомжиком эпохи великого передела общественного блага…
Навстречу мчался мерцающий «Виллис», будто являясь порождением чей-то тривиальной иллюзии. Блики на капоте чёрного автомобиля навели его на простодушную мысль: внезапно, без рассуждения подумалось о том, что никакое таинство не постигается логикой, а ведь смерть – это одно из таинств, непостижимое мышлением, как непостижим мыслью аромат сирени…
И таинство это необходимо лелеять – нет, лелеять не смерть как разложение тела, а таинство смерти как воскрешение духа, как торжества разума, – клубилось в голове…
Свет немыслимый, свет таинственный померк в облаках. Будто наспех заштопали грубой сермяжной нитью прореху в приземистом небе, где скрывается Иерусалим. Сиреневая темень загустела киселём, стала чернильной. Город затянуло сфумато. Крахмальные комочки звёзд блёкло торчали на едва-едва синеющем войлочном небосклоне, как кормящие сосцы Большой Медведицы. Чьи-то крепкие мужские руки прижимали к груди северный озябший город. Город вздрагивал. Сон оборвался, а шаткий трамвай всё ехал, горемыка, всё ехал, советский трудяга, ехал сквозь расхожие никому ненужные сны-мысли-наваждения. Громыхая, трамвай продолжал незамысловатый путь в явь, влача за собой громадную тень, как чужое смутное воспоминание о грехах человеческих. Почему-то это воспоминание было похоже на сенбернара, который тяжело бежал за трамваем, вывалив набок из слюнявой челюсти красный язык. Женщина у окна испуганно причитала: «Это Тапа, это Тапа!»
Насмешливо гремел расколдованным колокольчиком трамвай, тормоша от зачарованности и пассажиров, и само оцепеневшее беспробудное время сновидения. «Время, мстя, мстит. Мстя, мстит 悪魔…» – навязчиво дребезжало в ушах Евгенислава Цветикова, словно кто-то помешивал чай мельхиоровой ложкой в гранёном стакане в подстаканнике на его голове.
Над собой он услышал пьяненький стариковский фальцет: «Лысеет чья-то личность исподтишка с макушки…»
По трамваю шёл юноша-коробейник в тюбетейке с вышитым по ободку зелёным полумесяцем и зелёной звездой, и предлагал пассажирам: «Зайчики, покупаем билеты! Не скупимся, раскошеливаемся! Все билеты счастливые, счастливые, счастливые!»
Люди доставали три копеечки, но вместо билетов получали из рук кондуктора прошлогодние листья: кленов, рябины, каштанов, можжевельника…
…Путаясь в деепричастиях и существительных, в предлогах и падежах, путаясь в грамматическом времени, я, как лунный паломник бело-сиреневой петербургской ночи, шел по трамвайным проводам, прыскающих электричеством. На меня показывал мальчик пальцем, Акума замирала от страха при каждом моем лунатическом шаге.
Я шёл навстречу живёхонькому трамваю – в нём едет Евгенислав Цветиков со своими мыслями о предстоящей встрече с женщиной, которая родила от него сына; родила хитростью, вероломно, обманно при живом муже. Евгенислав хотел видеть своего сына, которого воспитывает чужой еврейский мужчина, считая ребенка своим по крови.
Я шёл навстречу трамваю, в котором едет Мелхола Давидовна Острожская со своими литературными воспоминаниями о том, как она пережила блокаду, выторговывая за отцовское укрытое наследие кой-какую тоскливую еду. Она уже подумала, на какую тему будет разговаривать. Ей важно было донести до молодого исследователя запахи прошлого, которые хранила в своей памяти, будто собака. В аромате вещей скрывается сущность мира. Она всё еще помнила запах кислого борща в бороде Льва Николаевича Толстого, когда сидела у него на руках, а он шептал ей на ухо: «Бедная, бедная девочка, зачем ты родилась?»
Два времени: прошлое Мелхолы и будущее Евгенислава соединял этот рисованный трамвай, который перемещался в настоящем времени по отношению к читателю, ведь нить времени у него в руках, пока он читает псалом «Добро и Глаголь».