В час гелиотропа ходили-плутали по рынку Апрашки – втроём, как закадычные друзья, заливая за кадык, не оглядываясь, взбирались по каким-то лестницам, попали в синематограф на сеанс старинного фильма «Рим в одиннадцать часов» («Roma, ore 11»), попали в американскую кинохронику о Ленинграде 1935 года, узнали себя в толпе, и говорили во, во, зырь, ты, зырь я; в этой кинохронике был запечатлён Людвиг Витгенштейн, выходящий из трамвая на проспекте Нахимсона. Убегали от погребального женского ора из кинофильма, захаживали в бутики со всяким китайским барахлом, возбуждая напрасный коммерческий интерес у торговцев; придумывали рифмы к пустякам; напевали хором «тополи, тополи, скорей идите во поле», «ясени, ясени, обокрали Расина», «жёлуди, жёлуди, как золото, тяжёлые»; в час ангелики оказались на улице Радио (какая-то клиника для умалишённых), обходили врачей на медицинском осмотре, искали дневник Людвига Витгенштейна, «Жёлтую тетрадь»; прошли сквозь Невский струнный квартет до-минор Шостаковича; в час жасмина посидели у ног наяды в Летнем саду близ берега Леты, где было множество дам, особенно прекрасных и свежих, в нарядных платьях из эластического разноцветного хрусталя с вживлёнными бабочками, иллюминирующих радугой; меж них был Пушкина в шлафроке и туфлях; меж них шныряли пронырливые записные молодые фешионабли; в час резеды окунулись с головой в pasticcio, затем спустились в подземный электроход, быстро достигли станции Чёрная Речка; по бегущей лестнице в час кактуса пришли в дом Кралечкина, в его квартиру, где уже хозяйничала по-свойски Акума в своём домашнем дезабилье, с растрёпанной причёской, выбивающейся из-под чалмы, в распоясанном турецком халате, с полуобнажённой грудью – она варила холодец из свиных копыт, помешивая деревянной лопаткой да приговаривая притворно и ворчливо: «Где этот мальчик из Лодейного Поля, где этот шалопай шляется? А поди-ка сюда! Где это он шлындает, шалунишка, манкирует музой моей? Ах ты «Странствующая потаскушка» Аретино! Ну-ка выкладывай свои непристойности – все, все, все! На стол! Избави меня, Господи, от полного разврата».

…И так захотелось водочки под селёдочку! Трубы горели, как говорят алкоголики.

«Душа взыскует!»

«Взыскует!»

«Аллилуйя!»

«Ну, доставай!»

«Доставай родимую, из морозилки…»

«Из морозилки родимую…»

«…мхом ледяным покрытую…

«… бутылочку…»

«…бутылочку!»

«На стол!»

Распев голосов по нотам партитуры «Арапа» Артура Лурье закончился радушным распитием и весёлой трапезой чем бог послал, не обессудьте гости дорогие. У гостей сверкали глаза, от предвкушения сладостно ныло в брюхе.

– С днём рождения, Кралечкин! Мы не забыли, нет, не забыли! С возвращением тебя в юдоль земную, из небытия нездешнего, господь уготовил тебя на подвиг, на труд!

Алаверды было чеканным (корявая заготовка):

– Я не знаю добрей человека, чем отец мой – сотрудник ЧК, но вас, моих дорогих друзей, я искал полвека, отчаялся, веру утратил. Не подступится к вам злодей, из груди своей я сердце выну и отдам за вас врагу, как последнюю гранату, но сейчас на предохранителе стоит чека, так что подальше держитесь от меня, мои хулители…

Задушина по Кралечкину прошла задушевно. Было упоительно.

***

Всё бы хорошо, да вышло плохо. Всё бы ничего, да стало худо.

… Посреди поминального пира, без лишних слов и телодвижений, посреди интеллектуального застолья по случаю поэтического воскрешения Кралечкина, который впал, было, в прозаическую каталепсию, Орест Океанов, перевалившись через стол с поминальными яствами, над которыми торжествовало свиное рыло, врезал младшему Кралечкину в его чувствительное разговорчивое «ебало», которое пыталось что-то уесть из мужественного «хлебала» Ореста Океанова!

А он уж нахлебался вдрызг! Спросите: «За что?»

Ну, как за что! За речь, за родимую русскую речь! За великое русское слово! Все конфликты имеют лингвистическую природу, спросите хоть у Витгенштейна, прочтите в его «Голубой книге». Поэты должны чтить речь. Нельзя брякать, что попало. Поэты должны беречь слова, как зеницу ока.

В конце концов, удар хоть и был болезненным, но следуя философской логике (пропозиции) витгенштейнова трактата, спросим вслед за ним: «Может ли человеческое тело испытывать боль? Кто-то скажет: «Как тело может испытывать боль? Само тело – это нечто мёртвое; тело не является сознанием!» Стало быть, мёртвое есть то, что не имеет сознания, стало быть, так…так…так…

А коли так, тогда чем же является этот роман, который вы читаете в метрополитене где-то на станции «Площадь мужества» или «Автово»? Если этот роман есть сознание, то он определённо должен испытывать боль, страдать и корчиться от мук Кралечкина. От сознания его предсмертных мук роман тоже корёжит и скрежещет. Роман в муках делириума вопит смертно: «У-у-у!»

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже