По его большим темным глазам, в которых заблудился тусклый огонёк сентябрьского ленинградского солнца, было заметно, что он хочет что-то сказать. Что-то сковывало его тонкие губы, будто смёрзлись намертво. Во сне часто не хватает сил крикнуть, будто рот забит глиной, и вместо крика вылетает ватой бессильная немота. Тонкие крылья его заострённого носа дрожали. Его раздражал трамвайный запах. От него самого пахло дымом, чужим ароматом, остывшим пеплом.
– Скажите, пожалуйста, товарищ! – обратился он ко мне с улыбкой, с трудом размыкая губы. Я уставился на него, выражая готовность услужить.
– Где мне выйти, на Волковском или на Волховском кладбище? Которое из них близко? – В его мягких согласных слышался немецкий акцент. – Мне нужно в институт Севера…
– А вот оно что…
– Да, я хочу быть полезным в СССР, устал от лживости математиков, утверждающих, что третьего не дано…
– Вы сознательный гражданин, понимаете революционный момент времени…
– Я хочу лечить эскимосов от болезней или стать землемером на дальневосточных берегах Биры…
– Это похвально! Там нужны позарез добровольцы, чтобы обустраивать обетованную советскую землю. Позарез нужны! Вы еврей?
– О, да! Я бедный еврей, я философ, но могу и руками…
– Я тоже собираюсь в ту даль, дай бог там спастись …
– Поедемте вместе до океана на Транссибе, вдвоём будет веселей…
– Если уж умирать, то лучше умирать красиво в прекрасном будущем.
– Когда нет привязанностей, легко умирать, не правда ли?
– Нет-нет, привязанности – это любовь, а без неё нет смысла…
– Блажен, кто смертен, ибо бессмертие залог имморального бытия бога…
– У бога жить за пазухой убого.
– Я живу так, будто давно умер, смотрю на мир из глубины времени…
– Потому я узнал в вас Георга…
– Георга? Кто это?
Мы сразу сошлись, как два безумца. Безумию поэтов я доверяю больше, чем их уму.
– Так звали моего фронтового друга, мы воевали на русском фронте в Мировую войну…
Трамвай проезжал мимо ограды Волкова кладбища. У могилы стояли мужчина и женщина. Они не были скорбны, ибо в такой позе обычно декламируют стихи.
– Вы держитесь меня, я вас провожу до самого порога института Севера, – любезно произнёс я.
… Мы вышли из трамвая, проталкиваясь сквозь толпу входящих пассажиров. «Как вы похожи на моего друга Георга Тракля, поэта, погибшего во время русско-германской войны, в Польше, от переизбытка морфия!» Эти слова кружились в моей голове как заклятые. Он говорил, что остолбенел, увидев меня в этом трамвае, будто встретил своего друга вживе, что сердце его едва не остановилось от удивления; что ради этой встречи, вероятно, ему нужно было приехать в Ленинград из Лондона града…
«Очевидно, он не совсем того…» – подумал я, уберегая свой мозг от возможных вербальных эксцессов английского философа. В состоянии ни мёртвого, ни живого, в состоянии ни себя, ни другого, я проводил мистический трамвай, ускользающий по параболе времени.
Шли мы странными путями, проспектом Красных командиров, какими-то подворотнями, очкурами, пролазили сквозь провалы в кирпичной стене, сквозь облако ароматов шоколадной фабрики, мимо старообрядческой церкви, в которой разместился институт Арктики, вышли к воде, долго шли вдоль Обводной канавы.
Мой попутчик много говорил, но смысл его слов я едва ли улавливал: «Чемберлены, Родсы, Деруледы, Киплинги, эти глашатаи идеи войны, сами предпочитают стоять издалека, других подстрекать на мужество… Чтоб их расшибло кометой!»
Иногда останавливались, чтобы понаблюдать за живностью в реке в короткую паузу между нашим напряжённым разговором. Вдруг я почувствовал, что наш оживлённый диалог был всё тем же неотступным, непреодолимым, как сплошная стена, моим монологом в присутствии пустоты.
Я тряхнул головой, как собака хвостом, чтобы сбросить солипсическое наваждение. Мы знали, что речь скрывает смыслы, что смыслы гнездятся в знаках, подобных иероглифам, и разговор наш был ненасытным, разговаривали о философии как дескрипции, что умозаключение чуждо философии.
– А не пытались ли вы пропустить свой логико-философский трактат через гегелевскую мясорубку «Науки логики», чтобы получить съедобный классический форшмак?– спрашивал я, держась за его пуговицу на пиджаке, словно боясь оторваться от реальности.
А что может удостоверить реальность сновидения?
Слова лишь прах этой реальности…
Я крепко держусь за пуговицу. Мой попутчик стал отмахиваться:
– Ну что вы! Я точно сойду с ума, если буду читать Гегеля! Я его не перевариваю. Слаб желудком.
В этот момент я оторвал его пуговицу, зажал в кулаке и незаметно положил в карман своих брюк как знак достоверности нашего разговора, если потребуется эта улика. Таких знаков, разнообразных вещиц, свидетелей моего подлинного бытия, у меня собралось не мало. Правда, эти вещи не стали фактами реальности, они превратились в слова, которые размещались в моей книге в определённой пропозиции. Книга эта набухала в моих руках, как диковинный плод аморфофаллус…