Внятно структурированный комплекс материалов «Антологии» помогает понять, какую роль сыграли события 1878–1881 гг. в том, что считается переломом мировоззрения Толстого – начала реализации задуманного еще в Севастополе плана. 4 марта 1855 г. он записал в дневнике: «Вчера разговор о божественном и вере навел меня на громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. – Мысль эта – основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле»[483].
Он отложил исполнение этого замысла на много лет, но теперь – уже прославленным автором «Войны и мира», знаменитым писателем, потрясенный разворачивающейся на его глазах трагедией, он решил приступить к реализации этой «великой грандиозной» мысли. И одновременно стала принимать четкие очертания его антигосударственническая доктрина, поскольку он определил для себя виновников происходящего. Уже после гибели Александра II, в июне 1881 г., он писал тому же Страхову: «Вы отвечаете мне: “…и я не хочу слышать ни о какой борьбе, ни о каких убеждениях, если они приводят к этому и т. д.” Но если вы обсуждаете дело, то вы обязаны слышать. Я вижу, что юношу прекрасного Осинского повесили в Киеве. И я не имею никакого права осуждать тех, кто повесил Осинского, если я не хочу слышать ни о какой борьбе. – Только если я хочу слышать, только тогда я узнаю, что Осинский был революционер и писал прокламации <…> Ваша точка зрения мне очень, очень знакома (она распространена теперь и очень мне не сочувственна). Нигилисты – это название каких-то ужасных существ, имеющих только подобие человеческое. И вы делаете исследование над этими существами. И по вашим исследованиям оказывается, что даже когда они жертвуют своею жизнью для духовной цели, они делают не добро, но действуют по каким-то психологическим причинам бессознательно и дурно.
Я не могу разделить этого взгляда и считаю его дурным. Человек всегда хорош, и если он делает дурно, то надо искать источник зла в соблазнах, вовлекших его в зло, а не в дурных свойствах гордости, невежества. И для того, чтобы указать соблазны, вовлекшие революционеров в убийство, нечего далеко ходить. Переполненная Сибирь, тюрьмы, войны, виселицы, нищета народа, кощунство, жадность и жестокость властей – не отговорки, но настоящий источник соблазна»[484].
Последний пассаж вполне годился для агитационной листовки «Народной воли».
Думающий читатель «Антологии» получает возможность сопоставить два ключевых по своему смыслу текста – обращение Исполнительного комитета к Александру III после убийства его отца с предложением сотрудничества на определенных условиях, и обращение к императору Льва Толстого с горячей просьбой простить убийц, совершив истинно христианский поступок, который изменит всю атмосферу в стране.
Оба документа, включенные в «Антологию», каждый по-своему демонстрируют трагическую парадоксальность ситуации – попытку найти спасительный компромисс там, где компромисс был уже невозможен.
Принципиальное достоинство «Антологии» еще и в том, что, осваивая этот мощный документальный комплекс, двигаясь сквозь события и судьбы, мы начинаем осознавать опасную внутреннюю противоречивость этого пласта русского освободительного движения.
Одна из сохранившихся заметок Гефтера, отмечающих движение замысла, называется «Еще о народничестве как утопии выбора». Ключевое слово сказано – «утопия». Это понятие помогает осознать роковую особенность всех великих революций, деятели которых – Кромвель, Робеспьер, Ленин (со своими сторонниками) – претендовали на создание «прекрасного нового мира». Утопический элемент неизбежно присутствовал в каждом революционном движении.
Поразительной чертой русского народничества, нашедшего свое предельное выражение в терроре «Народной воли», было то, что основой его идеологии и решающим стимулом к радикальному действию оказывается глубоко утопическое миропредставление, восходящее к мечтаниям людей сороковых годов, умевших совместить в своем сознании любовь как ведущую идею и порожденную этой безудержной любовью уверенность в неизбежности насилия.
Белинский, в последние годы своей жизни возлагавший большие надежды на гильотину, в молодости начинал свой путь с исповедания теории любви, предложенной его другом Николаем Станкевичем, но Белинским развитой и усложненной. Любовь была объявлена единственным средством возвыситься до «абсолютного духа жизни» и, соответственно, до осознания своего предназначения.