Наутро я, как ни странно, проснулась успокоенной. Я отчасти пришла в себя, как будто вчерашние слезы разрушили одну за другой плотины, которые я воздвигла, чтобы защититься от страданий. Я старательно заботилась о Марии, пыталась ее развлечь, рассказывая сказки, чтобы заглушить стоны вокруг. Я сумела раздуть угли детства, и она снова стала такой, какой была всегда – чудесным ребенком с солнечными глазами. Но ее небо не могло долго оставаться чистым, и тучи вновь омрачили его. Я видела перед собой худенькую девочку, такую худенькую, что ее мог сдуть даже легкий ветерок. Я отдала бы за нее свою жалкую жизнь, и мое бессилие убивало меня. Порой мне чудились устремленные на меня мамины глаза, они кричали мне: «Защити ее, Луиза! Не дай ей умереть!» Тогда силы отчасти возвращались ко мне, и я умоляла других депортированных дать мне немного пищи. Те, у кого еще были деньги, чтобы покупать хоть какую-то еду, всегда делились со мной, стоило им взглянуть на Марию: она была так красива и чиста, что у всех возникало неудержимое желание защитить ее. Почти всегда мне удавалось посадить ее на телегу. Когда это было невозможно, я несла ее на спине. Я берегла ее, чтобы с ней ничего не случилось, и пока она была цела и невредима, я держалась.
Путь продолжался, и конца ему не было. Мы приближались к деревне, вокруг которой были разбиты палатки, сшитые из старых лоскутов. К нам подошли армянские солдаты, окруженные турецкими охранниками. Безумная надежда шевельнулась во мне, я подумала, что они пришли нас освободить. Мое сердце забилось чаще, и я чуть не вскрикнула. Но вместо того чтобы подпустить их к нам, турки отогнали их и заставили рыть ямы под открытым небом. Порой они останавливались и бросали на нас взгляды, исполненные такой печали, что меня пробирал озноб. Потом жандармы-турки и курды привели несколько десятков наших и зверски убили их. Они упали в ямы, а армянам приказали засыпать их землей. Я слышала крики старика, упавшего в яму.
– Я жив! Я жив!
Но жандармы заставили солдат продолжать свою работу, и я видела, как земля над ямами еще шевелилась. Вечером небо стало красным, и пламя охватило землю, пропитанную кровью.
Через несколько дней колонна пришла в лагерь Азаз, в нескольких километрах от Ислахие, по дороге в Алеппо. Я не могу сказать, сколько палаток было разбито там, может быть, тысяч двадцать. Конца им не было видно. Директор лагеря окружил себя приспешниками, присланными из Алеппо или завербованными на месте. Он также назначил главного надзирателя и охранников из армян, пообещав им взамен жизнь и пищу. Они должны были следить за лагерем по ночам. Выбор директора неизменно падал на самых отчаявшихся или самых недобрых. Эти армянские пособники были так же грубы, как и наши мучители. Я видела, как пробуждаются самые низменные инстинкты, и между депортированными не раз случались драки, словно они винили друг друга в мучениях, которым подвергали их палачи. Я не могла спать от кошмаров и от страха за Марию. Однажды ночью я отошла на несколько метров от места, где мы спали, чтобы справить нужду. Когда я вернулась, ужас приковал меня к земле. Какой-то мужчина лежал на Марии, зажимая ей ладонью рот, и пытался ее изнасиловать. Невыразимая ярость ослепила меня. Я бросилась к нему и схватила лежавшее рядом оружие. Приставив ствол к его виску, я выстрелила. Я вдруг почувствовала освобождение, как будто, убив его, успокоила в себе исконный гнев. Выстрел громыхнул над лагерем. Я с трудом оттолкнула мужчину и потащила Марию подальше отсюда, чтобы жандармы, когда подойдут к мертвецу, не увидели нас. Ночь спасла мне жизнь: они не могли знать, кто стрелял. Я укрылась с Марией в пустой палатке, и она уснула, дрожа, положив голову мне на колени. Я же до утра не сомкнула глаз, мне все чудился звук выстрела.
Нас гнали все дальше и дальше по этому абсурдному пути, устланному мертвыми телами. Я больше ничего не ждала, забившись в скорлупу самого глубокого отчаяния, следуя за шатающейся колонной своих соплеменников. Солнце палило так, что идти было почти невозможно. Я посадила Марию на телегу. Я держалась только ради нее, чтобы она не осталась одна на свете в тот день, когда взглянет в лицо своей жизни. Я сочиняла обрывки стихов и бросала их небу. От жары я бредила. Иногда мне казалось, что я вижу перед собой дедушку. Каждый шаг моих измученных ног становился словом. Эта навязчивая мелодия, опаленная солнцем, неотступно следовала за мной. Мои ноги стали пером, а сухая земля пергаментом.