Как только Виолетта в очередной раз удалилась, Гулбаков, закурив восьмую за час сигарету, отложил набросок в сторону и, склонив голову к плечу, опять принялся внимательно разглядывать Егора. Глаза у Ильи Михайловича, две мутные бледно-голубые бусины, были в густых бесцветных ресницах и странно красивы. Но, кроме вожделенной сосредоточенности, они не выражали ровных счетом ничего. Волосы, то ли дымчато-седые, то ли казавшиеся таковыми из-за неестественного света светильников, свисали неровной челкой на лоб. Сколько лет было ему? А черт его знает. Виолетта не знала даже, когда у него день рождения, он его никогда не праздновал. Он мыслил всегда только одним процессом творения, как и сейчас. Мог так просидеть хоть весь день, позабыв о еде и сне, лишь потягивая одну за другой сигареты, составлявшие лучшую подпитку. Вот сейчас он смотрел на Егора, чтобы понять, правильно ли он поступает. Действительно ли заслуживает он такого подарка? Вопрос, конечно, двоякий, но и ответ на него неоднозначен. А до ответа нужно еще добраться. Подобного рода сомнения не слишком часто закрадывались в голову художника, привыкшего считать себя непогрешимым мастером, всегда шедшим единственно правильным путем. Но теперь… А что теперь? Да ничего теперь. Еще пара пустых затяжек и продолжать. Черта с два он повернет назад. И так зашел слишком далеко, а если завернуть, то тьма воцарится и в его собственном сердце…
Завершив, наконец, набросок, Гулбаков подождал, пока Егор придет в себя, и велел Виолетте звонить Марии Сергеевне. Последняя примчалась так быстро, будто надеялась, что картина уже завершена. На самом же деле ей просто пришлось забирать сына домой и снова идти через весь город, уже успевший окислиться от дождя и людской хандры.
На обратном пути Егор поначалу шел молча, стараясь обдумать прошедший день. Очевидно, настолько странного дня в его жизни еще не было. Но выражение лица матери, возвратившееся к привычному мглистому и отстраненному виду, заставило его заговорить.
— Что это было? — спросил он трясущимся голосом. — Кто этот человек, мам?
Ответа не последовало. Мать продолжала молча, плотно сжав тонкие бледные губы, идти, постоянно ускоряя шаг.
— Мам? — продолжал Егор. — Что ты молчишь, мам? Скажи мне что-нибудь, блин!
Мать остановилась и повернулась к сыну. Взгляд ее был полон безразличия, а уголки рта недовольно опустились.
— Не задавай тупых вопросов, — сказала она. — Не понял, что ли, что Илья Михайлович — это настоящий гений! Его картинами можно любоваться часами! Я бессчетное количество раз пыталась пробиться к нему. И вот, сам Господь выбрал тебя, чтобы ты послужил натурой для его картины. Это сделает нас знаменитыми, а Илья Михайлович отблагодарит. Может, своим вечно хмурым лицом ты заработаешь денег, и мне не придется больше батрачить, чтобы оплачивать твои дебильные хотелки.
— Мам, ты что…
— Вот только не надо сопли разводить, тебе не пять лет! Если хочешь и дальше мерзнуть, оставайся здесь, а я пошла домой. И так до него херачить через весь город.
Егор предпочел не продолжать этот обряд порицания и пошел следом за матерью. Уже будучи дома, он, лежа в кровати, пытался понять, чего же на самом деле от него хочет Гулбаков. Его тревожила мысль, что целых три часа из всего дня он бездвижно просидел на стуле. Более того, он почти ничего не помнил, кроме смазанного изображения лица Гулбакова и жуткой вони вишневого ароматизатора. Да уж, поистине тлетворное место. А завтра тащиться туда еще раз и, видимо, не последний.
Когда сумерки опустились над городом, а Илья Михайлович принимал ванну, Виолетта вышла из квартиры и отправилась, как выразился Илья Михайлович за «снадобьем». «Снадобье» это, правда, пригождалось довольно редко, и нынешняя ситуация, когда требовалось столь часто поить чаем натурщика, оказалась непривычной для Виолетты. Она же чай в (почти) собственном доме никогда не пила, что уж говорить о «снадобье». Больше предпочитая Велаксин, она чувствовала себя довольно хорошо и без чая.
Черный неприветливый вечер, освещенный лишь слабым огоньком единственного чугунного фонаря на весь двор, обещал быть привычно бессмысленным. Небо было непроницаемо затянуто застывшими вне времени и пространства сгустками тяжелых антрацитовых туч. Отсутствие всякого естественного света давно уже перестало огорчать Виолетту, привыкшую жить посреди чудовищного контраста между картинами Гулбакова и реальностью.