Сестра, конечно, не понимала, что со мной происходит. Я пытался рассказать ей, открыть ей глаза на всё, что узнал, как пытался ещё до войны. И всякий раз она смотрела на меня так, словно я покрывался шерстью и отращивал клыки.
Я умолкал, не желая смущать её покой. Рушить её собственный мир, где я всё ещё был осиротевшим мальчиком под её крылом, где не было ни тебя, ни полей сражений, ни печальных открытий о мире и природе людей, окружавших меня. Где все мои злые мысли были деянием твоих рук. Где ничего не изменилось с тех пор, как мы были детьми.
Чем чаще я умолкал, тем больше её незнание, нежелание – а может, неспособность – открыть глаза раздражали меня.
Наверное, тогда я и понял, что жду лишь одного. Когда настанут первые холода. Когда я вновь увижу тебя.
Небо превратилось в календарь, по которому я отсчитывал смену голубых и чёрных листов. Чем быстрее, тем лучше. Я жил одной лишь мечтой, одной только надеждой.
Наконец, в один из вечеров, который мы с сестрой коротали в её покоях, снова играя в то, что ничего не изменилось, я увидел иней на окнах.
Я уже знал, что испрошу у тебя. Утверждая своё право на это, я высказал сестре всё – узнанное, услышанное, подсмотренное в чужих душах. О том, что мир порочен по самой своей сути. О том, что мы обречены на страдания с момента рождения. О том, что воистину невинных не бывает, каждая истина не является абсолютной, а справедливости не существует.
Не знаю, чего я тогда хотел больше: чтобы она согласилась со мной или опровергла. Часть меня надеялась, наверное, что она возразит. Что она подарит мне смысл, любой, самый ничтожный, оставаться там – с ней. Ради неё. Но она молчала; молчала, даже когда я открыл правду об отце, об условии вечной разлуки и о его смерти. Её лицо не исказил ужас, как – я достаточно хорошо знал её – неизбежно должен был.
Сердце моё кольнуло подозрение, слишком ужасное, чтобы я мог его не проверить.
Я посмотрел на неё. И увидел: она и так знала.
Должно быть, она всё поняла по моему лицу. Она не пыталась удержать меня, когда я ушёл из её спальни, шатаясь, словно меня ударили ножом.
Это предательство – её предательство – и ощущалось как нож, острейший из всех. Из миллиарда людей на этой земле только её, её одну, я никогда бы не заподозрил в сокрытии подобного.
Сейчас я понимаю – она молчала для моего же блага.
Тогда этот нож ударил по последнему, что привязывало меня к миру людей.