–
–
–
–
Слова толсто вываливаются из маминого рта в телефонную трубку. Я не понимаю, что она говорит, я смотрю на белую ночную рубашку в мелкий цветочек: розовый лепесток, сиреневый лепесток. Мама сипит: «хроническая печень», «кодового нет, деревяшка», «вы же слышите». Мама натягивает сапоги, опираясь на дверцу шкафа, и я думаю – как же так, в ночной рубашке, и мама натягивает кофту поверх. Медики скорой – мужчины. Кажется, я никогда не видела мужчин в белых халатах, зачем они в халатах? Мужчина с четким лицом смотрит в мамин опухший рот, слушает натужное дыхание, белый халат что-то говорит, и мама – мне – «это недолго, это капельница, это дома никак, это в больнице, а ты ложись, а соседке тете Тане я сказала, ты ложись». Белый рукав отражается в лакированной дверце шкафа, белый потолок грозит непостижимой высотой, и я прошу: можно с тобой? И четкое мужское лицо смотрит прямо в меня и отвечает: большая девочка, справится, а кто тут еще есть? И мама говорит: отец, но он не в помощь. И белый халат кивает: понятно. Девочка, запри за нами дверь.
Я большая девочка метр шестьдесят. Я лежу в нашей с мамой кровати, хотя у меня есть своя, и не могу выключить свет, потому что для этого надо вылезти из капустного одеяла. Я очень большая личинка, и я должна справиться, но я не справляюсь, и я слышу осторожный стук в дверь нашей с мамой комнаты, в которой замок и только наш с мамой ключ. Это после того, как пропали отложенные на зимнюю куртку деньги, и мама часто и тяжело дышала, держась за виски.
– Ты как тут, доч?
Я не видела его с позавчерашнего дня, только слышала, как шуршал веник за дверью его комнаты, как гудела вода на кухне. Пушистые волосы и серьезный взгляд из-под треугольников век. Я смотрю в зеленый глаз, потом в голубой, в живой и в неживой, и втягиваю воздух через нос, и пахнет только мебельным деревом и старой пылью.
– Я хорошо… – голос толстый, как мамин только что, из набухшего горла.
– Боишься одна, да?
– М-м-м… – на какой-то высокой ноте, каким-то жидким комом, льется через нос.
– Я знаешь… ты же с мамой спишь? Полежать с тобой?
Я очень большая гусеничка: без рук, без ног, а ворота отворяет, а потом ползет к капустной кровати, к одеялу в зеленых розах. Он ложится на мамину половину, укрывшись покрывалом, на самый край, лежит на спине. Он сухое дерево, прямое и древнее. Дерево дышит вечностью: все, что живет дольше человека, вечно. Какая старо-белая на нем майка. Лицо мятое, а нос с веселым взлетом на конце – прямой и гладкий. Он был старым, уже когда я была маленькой, во дворе спрашивали – это твой дедушка? – а сейчас я большая, я слышу его дыхание и утекаю в милосердный сон без снов.
Утром он жарит длинные полоски мяса, и мы долго жуем их на завтрак, сидя на выметенной и вымытой кухне. Он задумчиво говорит: мать-то могла умереть, если б скорую не вызвала. И я жую и жую бесконечные прожилки, которые нельзя прожевать, но и выплевывать не хочется, и прячу страх за щеку.
–
–