Она больше не говорит «девочка» – наверное, вспомнила, кто я такая. Взгляд у Аниной бабушки такой же, как у Ани, когда она придумывает, что бы нам сделать новенького. Хотя глаза у нее не светло-голубые, как у Ани, а сине-бурые, как илистая часть залива, которая первой прогревается, и там можно купаться сразу, как только мы приезжаем к бабушке.

– Что тетя Шура сидит и сидит, никогда не двигается с места, что она, наверное… ку-ку. Чтобы я подошла к ней и спросила… ку-ку она или нет.

На самом деле я так и не смогла произнести слово, а просто покрутила пальцем у виска: а правда, что вы… вот это?

– То есть ты подошла к пожилой женщине и сказала такое, а потом пошла играть дальше? Так делают там, откуда ты приехала? Ты, может быть, и с бабушкой своей здесь такое вытворяешь?

Бабушкин рот теперь – такой же грустный полумесяц, как глаза. Она все сидит, опустив веки. Серо-белая прядка выползла из-под гребня, который держит волосы надо лбом, и висит поперек морщин. Большой живот поднимается и опускается под платьем в мелкий цветочек, это как обратный отсчет, последние секунды перед отправлением космического корабля.

– Нет…

– Тогда, наверное, ты, такая умная девочка, понимаешь, что должна извиниться перед тетей Шурой?

Аня сказала, я не обзывала, я спросила, я даже то слово не сказала, я только спросила, потому что Аня сказала, велела и…

– Все, все. Она потом извинится, мы придем к тете Шуре и попросим прощения, а сейчас нам надо идти.

Моя рука в мамину ладонь, она легонько подталкивает меня к правому рукаву двора, по которому отправляются в город, и я замечаю, что на мне вязаное крючком платье и колготки, и это тоже значит: мимо фабрики, к автобусной остановке, в город.

Наутро меня посадили под замок. Сперва: я у окна в комнате, приоткрытого, запах сочно-зеленого, политого из леек. Чьи-то руки взбили землю за окном, как подушки: тети Тани, Аниной бабушки, других. Их спины над ревенями и салатными кустами, ранними утрами. Теплый пар поднимается над жирной землей грядок, не похожей на хвойную сухую землю в лесу. Я наваливаюсь на край стола у окна, он врезается в ребра. Вон там – глаза фабрики, большие и серые. Я поворачиваюсь к бабушкиной кровати, над ней висит крест. Крест не такой, как на тех церквях, что я видела. Бабушка в церковь не ходит, но крест над кроватью хочет. Мама тоже не ходит в церковь, я никогда не была внутри церкви, но крест висит, непохожий на те, что я видела на церковных куполах. Я не знаю никого, кто ходит в церковь. У Али, которая иногда приезжала к своей бабушке, в дом на той стороне лужайки, висел на шее, на веревочке крестик: я видела, когда ее отпустили купаться в заливе со мной и мамой. Но Алин крестик не как бабушкин. Бабушкин темно-коричневый и прямой: черта и над ней еще черта. Я поворачиваюсь обратно к столу и глажу чугунных собак, а потом поднимаю крышку с голубем, к которому они крадутся. Под крышкой дыра вниз в темноту. Мама говорит, что раньше там была чернильница, я таких никогда не видела, и все это было дедушкино. Фабрика уставилась на меня, когда-то дедушка был там важным человеком. Мне трудно говорить «дедушка»: можно ли быть дедушкой тому, кто никогда тебя не видел? Может ли у меня быть дедушка, которого я не видела? «Есть» или «был»? Но ведь на самом деле – и «нет», и «не был». Раз его не стало еще до того, как он стал моим дедушкой. Или, выходит, не стал…

– А она вы-ыйдет? – это из окна на кухне. – Она вы-ыйдет? – это Иркин голос. – Аня сказала идти к домику, она вы-ы-ыйдет.

Три больших шага до порога между комнатой и кухней, еще два к кухонному столу, поворот направо.

– Вот куда Аня, туда и ты! Надень сапоги, трава мокрая! – мама говорит спиной, варит кофе в турке – непонятно, откуда она тут взялась, никогда здесь не было никаких турков: в бабушкином доме полно темных тайн. – Я скоро в аптеку, это быстро. Бабушка сидит во дворе.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже