Потом вдруг становится совсем, совсем светло, и мотоцикл, Дядидимин, останавливается и умолкает в тишине возле леса, у скал. Здесь утром не бывает какао, только теплое молоко, если захочу, но я хочу макать хлеб в ревеневый компот, холодный. Мама выходит к гаражу и Дядедиме. Я иду за ней. Он улыбается и выкрикивает мое имя и «хе-хе-е, заходи-и!». Дядядима часто моргает и двигает руками, как кукла в мультике. Я ныряю в резкий и темный запах почерненного дерева и железа, но потом быстро выбегаю из гаража, в лес, вверх. Мама кричит «куртка!». Я кричу «не холодно!». Резиновые сапоги бросаю у Аниного домика, босиком лучше, не скользко. Папоротники щекочут ноги, и я ступаю между кустов черники, между камней, где присоски папоротников до меня не доберутся. В кармане черная железная штука из дядиного гаража, и вот он, валун. Ставлю ногу на камень, и мох все еще мокрый, но вода по рукам не течет. Стою хорошо, упираюсь обеими ногами и одной рукой. Ладонь на сером в бороздках, черточках, линиях, точках, пятнах. Валун всегда был здесь, как и озеро. Мама говорит, что валуны двигаются, как и озеро, очень, очень медленно. Но я не знаю, не знаю. Подношу острый конец к серому и царапаю. Остается тонкий след. Пробую стучать, как птичка клювом, потом как птица, как птичища. Когда приземлятся тут в следующий раз, увидят мои знаки. Мои наскальные надписи. И поймут, что надо забрать бабушку и вернуть ее туда, откуда она родом. Она ничего не говорит, но я же вижу, что тоскует. Хочу только, чтобы они знали, что я знаю, что я видела, чувствовала. Выцарапываю круг – получается криво, но они поймут. Черточку, поперек нее еще черточку. Вот хорошо, теперь не исчезнет. То, что я тут высекла, будет ждать сколько надо, даже если они где-нибудь задержатся. Хотя я думаю, они скоро вернутся, вот-вот.
Один из тех людей, которые доставили посылку с голубыми джинсами, белыми кроссовками и удивительным печеньем, говорил немного как бабушка.
– С-смотрите, – сказал мужчина, и это было как бабушкино «сш-сш». – С-смотрите, это вам, – и внес большую коробку. Такие огромные по почте не отправляют. Кто такую дотащит до дома с почты. Они приехали на маленьком автобусе вроде маршрутки. У них были золотистые оправы и серебристые волосы. Мужчину, который говорил почти как бабушка, усадили в бабушкино кресло. Его мы взяли, когда она умерла. А мы сели на диван, который мама быстро собрала, по краям торчало белье. Был вечер, почти ночь. Когда в дверь позвонили, собака чуть не треснула пополам от лая. Как только мы уселись на диван, она запрыгнула ко мне на колени, так вышла на снимке: уши прижаты к черепу, нюхает мой подбородок. Фотографию сделал мужчина в золотистой оправе, спросив разрешения. Он сказал: они так хотели фотографию внуков Ракель. Потом прислали копию: все взъерошенные, какие-то огорошенные. Мама, сестра, собака, я. Посылка где-то в комнате, благоухает. Еще он сказал: примите наши соболезнования. Получилось почти «шоболежнования». Он сказал: они никогда ее не забывали, ее двоюродные сестры и все остальные… хоть понемногу и поняли, что никто не вернется, никто из уехавших в Советский Союз. Он сказал: а теперь, когда можно ездить через границу, они уже слишком старые. Я гладила собаку, она била хвостом по моим коленям, а посылка лежала на полу, возвышалась надо всем, как скала. Прямо на коричневом боку, без наклеенных бумажек, были написаны какие-то слова. Буквы из мест, откуда бабушка была родом, я уже научилась их разбирать: вот s, вот u, вот i. Иностранные. Мама улыбалась и отвечала гостю, коротко и на вдохе, иногда отводила взгляд. Собака все била и била хвостом, и я гладила ее по ушам и между и думала, что мои знаки на скале, они там, на месте. Мох растет медленно, медленно и скрывает их понемногу, но пока еще видно, что я высекла. И однажды ночью инопланетяне приземлятся там и поймут, что должны забрать с собой бабушку. Но ее уже нет, они опоздали. Тогда, может быть, они захотят взять с собой меня. И, может быть, я захочу полететь с ними. Однажды, скоро, их космический корабль приземлится, и они возьмут меня с собой. Однажды они обязательно меня заберут.
Она приходит, когда я одна дома. Проступает на красно-белой скатерти. Скатерть – фото на упаковке из-под белого мягкого сыра. Она садится на кухонный стул. «Не туда, он сломан!» – не успеваю предупредить. Одна ножка не выдерживает ее веса (какого веса? она ведь невесома), и она едва успевает ухватиться за край стола (стол тоже не особо устойчив, но удерживает ее) – и не падает на пол, а застывает в какой-то полусидячей позе, в воздухе. И мы смеемся. Она говорит: у тебя такой красивый смех, серебристый. Я смеюсь еще, от ее слов смех журчит и безудержно искрится. Я так хочу ей нравиться. Малгожата. Целых четыре слога против моих двух, язык туда и обратно во рту, с наслаждением. Мал-го-жа-та. Правда, «л» – не совсем «л», а что-то еще мягче.