В гостиной стоит множество мужчин в свитерах. Чувствуя себя неловко в своей оранжевой рубашке и бежевых штанах, я проверяю публику на предмет наличия сумок BASF и джинсов. Джинсы только на двух гостях, а на полу в центре комнаты, рядом с магнитофоном, лежит единственная сумка BASF. Мои комплексы слегка успокаиваются. Улыбаясь, как Чеширский Кот, угловатая Мира ведет меня сквозь толпу, теснящуюся в дверях, дальше в комнату, где компания обоего пола сидит на составленных рядом стульях. Большинство женщин одеты в длинные темные юбки и темные платья. Про себя я отмечаю, что в мире Изабеллы такова предписанная манера одеваться для женщин, приходящих на выступления бардов.
Слушатели полукругом разместились у пустого стула близ стены, в центре небольшого участка пола, заставленного микрофонами, тремя импортными магнитофонами плюс одна знакомая «Весна», выглядящая довольно жалко по сравнению с соседями. Мира торопливо велит мне садиться на пол за звуковой техникой, рядом с двумя тринадцатилетними дочками-близнецами моей учительницы, и, словно фея, незаметно исчезает.
В отличие от взрослых женщин, дочки Изабеллы не одеты в черное. Между нами два года разницы, но после приключений на Кордоне с женщинами старше меня, существенно старше и гораздо старше, они для меня все равно что дошкольницы. Не ведая о моем солидном жизненном опыте, девочки бросают на меня любопытствующие взгляды. Игнорируя их, я усаживаюсь на пол. Прямо перед мной двое в немыслимо модных вельветовых пиджаках возятся со звуковой аппаратурой.
Озираясь в поисках барда, я вижу, что комната перегорожена книжным шкафом, так что ее более просторная часть, обращенная к окну, служит импровизированным концертным залом. Из-за шкафа ко мне доносится приглушенный голос Изабеллы, а затем – гитарные аккорды. Вероятно, бард в обществе хозяев дома готовится там к выступлению. Шум голосов в комнате постепенно стихает, а я перестаю волноваться. Ничего, что я сижу на полу, как ребенок, рядом с дочками Изабеллы и спиной к взрослым. Зато можно, не отвлекаясь на окружающее, делать вид, что я здесь в одиночестве или (что даже лучше) как член семьи, скажем, двоюродный брат.
Девочки по соседству со мной до сих пор вели себя тихо, но, заскучав от ожидания, начинают обсуждать неудачное любовное увлечение какой-то подружки. Теперь, когда они отвлеклись, за ними можно наблюдать, ничем не рискуя. Они примерно такие же разные, как Изабелла и Мира. Та, что поближе, выглядит как гораздо более худой вариант своей матери, и лиловый шерстяной свитер только усиливает это сходство. Другая, сантиметров на тридцать выше, с круглым личиком и выдающимися вперед верхними зубами, одета в коричневое и кремовое. На лице у нее тоже есть родинки, но не такие крупные, как у Миры. Я уже готов провести вычисление возможного процента еврейской крови в этих созданиях, как вдруг гул в комнате меняет тон, и я оборачиваюсь в сторону книжного шкафа.
Там появился невысокий, худой человек в рубашке с расстегнутым воротом, тонком свитере и мягком пиджаке. У него такие же маленькие усы, как у моего отца, а лоб настолько высокий, что едва не достигает макушки. С гитарой в руках он пробирается между стульями к сцене, рассчитанной на одного.
Это тот человек, которому кланялись мои мама с папой на Черном море. Тот самый бард. Живая легенда.
Положив гитару на колени, он касается струн. При звуке первого же аккорда все до единого перестают шептаться. Живая легенда без лишних слов начинает петь балладу об огне. Его хрупкий, не искаженный многократными переписываниями голос вдруг взлетает, заполняя собой каждый уголок затихшего «зала». Я слушаю, затаив дыхание, как и все присутствующие. Голос барда обволакивает меня, проникает под кожу и, как бы минуя уши, достигает самого сердца. Я покорен.
«Декабрь» – это первая песня на моей первой катушке отечественной пленки. Не могу сказать, чтобы она была из любимых, но стоило барду спеть ее самому, в нескольких шагах от меня, практически
Потом идет «Ваше величество женщина». Мне она всегда казалась слишком манерной, но хрупкий голос барда высвечивает в ней жгучую печаль, которая на пленке отсутствует. Теперь эта песня сразу становится моей любимой. Когда она завершается, начинается другая, потом следующая. Все они – на время звучания – становятся моими любимыми. Завороженный, я погружаюсь в некий полусон, как, бывало, на балконе Дома творчества, и плыву по бесконечным волнам простой мелодии. «А ведь ты был прав, – не без гордости говорю я себе, – он и впрямь поет одну-единственную песню без начала и конца».