Он сказал «ребятишки», и его голос потеплел. Он поднял глаза, голубые, круглые, жалобные, – заведующему до смерти самому хочется в школу. Я это понял сразу, но не разделил с ним его собачьей тоски.
А я между тем уже работал в школе, да-да, был такой эпизод в моей пока не богатой биографии. Тогда все прошло как положено: я давал уроки, занимался классным руководством, даже провел родительское собрание, и случилось это на последней практике, незадолго до выпуска, и длилось два месяца, показавшихся мне целой вечностью. Сколько времени с тех пор утекло в реке по имени Лета, но я, вопреки утверждению великого Гераклита, вхожу и вхожу в одну и ту же проточную воду. Уже в который раз в канун практики меня останавливает в институтском коридоре Ольга Захаровна Машкова, назначенная куратором нашей группы, останавливает и говорит:
– Северов! Как вам известно, завтра у нас начинается практика. Я сочла необходимым вас предупредить: лично к вам я буду особенно строга. Наверно, вы неприятно удивлены? Объясняю: до меня дошли слухи, будто вы мой любимчик. И словно бы я вас выделяю среди своих студентов, захваливаю, ставлю завышенные оценки. Но это не так, и вы знаете сами. У меня никогда не было избранных, на моих семинарах, экзаменах все студенты равны. И тем не менее, дабы лишить сплетников пищи, я буду к вам не только строга, более того, я буду к вам придираться, ловить на мелочах! Держитесь!
Ольга Захаровна читала нам курс средневековой Европы, и многолетнее общение с той суровой эпохой наложило на нее свой отпечаток – в Машковой было нечто от норманнских женщин времен Эрика Рыжего. Казалось, если понадобится, она, так же как и его сводная дочь Фрейдис, оголив левую грудь, кинется с мечом на врагов, наводя на них мистический ужас. А сейчас, как ей почудилось, на ее светлое честное имя бросили мрачную тень. Не представляю, кто сочинил эту сплетню, если сочинил на самом деле. Что касается меня, лично я не только прилежно учил ее предмет, но и кое-что почитывал сверх институтской программы, на семинарах заводил с преподавателем спор, загадочный для других студентов, и таким образом выделял себя сам, без вмешательства Машковой. Мои однокурсники это осознавали и принимали как должное: если Северову ставят «отлично», значит он это заслужил. Но, видимо, кто-то не справился со своей вечно обозленной завистью, а может, ему по собственной инициативе захотелось доставить ближнему пакость, и негодник запулил в студенческие массы лживый слушок, хотя я сам о нем не слышал ни слова. И он, слушок, помойной мухой вился вокруг Машковой и назудел ей эту пакость в ухо, та поверила и приняла близко к сердцу, и теперь успех моей практики повис и закачался на тоненьком волоске.
– Спасибо за откровенность, но я, извините за дерзость, не дам повода для придирок! Постараюсь не дать, – ответил я, бодрясь и скрывая тревогу.
На твердом, будто вырубленном из скандинавского валуна лице Машковой, с волевыми складками возле резко очерченных губ, в темных горящих глазах со скоростью молнии промелькнуло одобрение – ей понравился мой ответ.
– Я принимаю ваш вызов, студент Северов! – сказала она, не поймешь, в шутку или всерьез, и удалилась с боевито вскинутой головой.
Практика началась, как в театре, с распределения ролей. Мы во главе с Машковой собрались в кабинете директора школы. Нас, практикантов, было шестеро: два парня и четыре девицы. Дележом занималась местный завуч, женщина средних лет, но, видать, с уже расшатанными нервами, ее руки как бы автономно от хозяйки, занятой практикантами, сновали по столу, хватая лежавшие на столешнице предметы – карандаши, канцелярские скрепки и листки бумаги. Я будто бы ненароком уронил двадцатикопеечную монетку, поднял с пола и положил на стол под руки завучу. Те тотчас схватили двугривенный, сунули в карман жакета и умиротворенно затихли.