Молодой артист вернулся, облаченный в длинный красный парик, доходивший ему до щиколоток сзади и до бедер спереди. Он застыл неподвижно на середине комнаты, все ему зааплодировали (и потребовали еще саке).
– Лев! Лев! – закричал Исао.
Томоо сходил за маленькой ширмой, украшенной красными пионами, поставил ее рядом с актером, и танец начался. Хару, не самый большой поклонник кабуки[33], от души смеялся над постукиванием ноги и покачиванием бедрами льва, возбужденного зрелищем пионов, порхающих прямо перед его ноздрями, – редкая пьеса в этом жанре, которая смогла его позабавить. Комизма добавляла Сакура, вертевшаяся вокруг артиста, тявкая и ворча, и под конец Кейсукэ шепнул Хару:
– Если он прекратит задираться в барах, то станет великим актером.
И вечер продолжился с еще более обильными возлияниями и смехом. Кейсукэ и Хару разговаривали между собой, падал снег, пряча звезды и накрывая город. Уже некоторое время Хару испытывал, как в Такаяме, чувство, будто перед его взором разворачивается тонкая вуаль. «Неясный ропот исчез, но вуаль вернулась», – недоуменно подумал он и замолчал, пока остальные болтали вокруг. Молодой пианист, пьяный в дым, подбирал ноты «My One and Only Love»[34], Исао подавал гостям рис с сушеными мелкими рыбками, он протянул чашу Томоо и послал ему невыразимую улыбку, исполненную бесплотной тайной близости. Хару посмотрел на двух мужчин. До этого его представление об Исао исчерпывалось молодостью и красотой этого последнего, но нынче вечером Хару просто видел его
– Ты мне рассказал не все.
Хару не ответил, погрузившись в медитацию. Все вокруг стало снегом, черным небом, звездами. Здесь он был дома. Он выбрал этих мужчин и этих женщин, этих артистов и коммерсантов, этих веселых служителей духа. Он вгляделся в каждую и каждого, представил, что знакомит их с Розой, вообразил, какие счастливые годы ждали бы его, имей он возможность общаться с дочерью. Засмеялся, когда Кейсукэ с трудом поднялся, запутался в парике льва и рухнул на ширму с пионами. Послышались восклицания и аплодисменты, вскоре перекрытые храпом горшечника. Хару поднял свою чашу, глядя на Томоо, и Томоо улыбнулся ему. Внезапный порыв ветра закружил хлопья, и, охваченный смешанным чувством пустоты и тепла, Хару улыбнулся Томоо в ответ, улыбнулся отцу и матери, Наоя, лисице, пересекающей поток, своим предкам, звездам и манам Синнё-до, духам Японии и своим братьям-плотникам. Наконец, окинув взглядом компанию друзей, он улыбнулся далекой дочери, которая соединяла разрозненные души.
Особенность домов Томоо и Хару, чьи двери, наперекор японским обычаям, были всегда распахнуты для гостей, заключалась еще и в том, что там принимали наравне и мужчин, и женщин. Здесь не устраивались отдельные мужские вечеринки, и женщины участвовали как в разговорах, так и в пирушках. В основном тут собирались японские артисты, но иногда можно было встретить и иностранцев. Пресс-атташе обращались к Томоо, чтобы предупредить, что мадам имярек из Америки или из Германии приезжает дать концерт или конференцию в Киото, и Томоо организовывал вечеринку для мадам имярек из Америки или из Германии. Когда означенная мадам становилась своей, нередко случалось, что Томоо предоставлял ей еще и крышу над головой, она умирала от холода на своем спартанском футоне, но не желала ничего другого, кроме как оставаться здесь. На рассвете Исао приносил ей крепкий кофе и вел на высокие ступени Куродани посмотреть на восход солнца над городом. У их ног шумел храмовый центр, на горизонте вырисовывались горные хребты, вокруг трепетали могилы неизвестной цивилизации. Мадам имярек мысленно падала на колени, брала Исао за руку и, стуча зубами, возвращалась в дом-парусник на крыльях несказанной радости.