В зале было много людей с национального телевидения, приехавших из Токио, из Осаки и даже из Саппоро, где, согласно правилу ротации, существующему в NHK[69], Томоо периодически работал, всегда с радостью покидая свою основную базу, свой парусник. Об этом доме внезапно заговорил Кейсукэ:
– Мы не можем собраться в Синнё-до без нашего То-тяна.
Друзья договорились встретиться у Хару. Они пили по-черному, не в силах ни говорить, ни смеяться, и заснули в разных углах комнаты. Поль, единственный из всех, ночью ушел домой, и Хару в одиночестве отправился принять ванну. В воде его захлестнуло горе и вместе с этим новое знание. «Томоо не понял, что умирает, а мы все не поняли, что стареем, – сказал себе он. – Через некоторое время я стану в глазах своей дочери стариком». Саэ, Йоко, Рю, Таро, Уильям и Исао умерли молодыми, а его старые родители в Такаяме до сих пор живы. Жак Меллан, который был на десять лет старше Хару, мог бы стать первым предостережением, но он был иностранцем и отправился в мир иной вне повседневной жизни Хару. А вот смерть Томоо, напротив, радикально меняла эту жизнь, она меняла многих людей, меняла равновесие мест, текстуру времени, и впервые в жизни Хару задумался о своем возрасте.
Неделю спустя они опять встретились в Синнё-до, чтобы захоронить в земле пепел друга.
– Ему бы очень не понравилось, если бы я ужинал в одиночестве, беседуя с урной, – сказал Акира Кейсукэ, оправдываясь, почему не стал соблюдать положенные по обычаю сорок девять дней.
– С телами мертвых надо разбираться как можно быстрее, чтобы оставалось размышлять только о смерти, – сказал по возвращении гончар.
Утром двадцать восьмого июня Акира, Кейсукэ и Хару шли по дороге, ведущей на кладбище. Покинутый Томоо дом походил на мавзолей, они не стали там задерживаться, Хару знал, что больше сюда не вернется. Накрапывал дождь, мучительный долг сказать «прощай» тридцатилетней дружбе покрывался моросью, а они шагали по холодному и топкому пути отчаяния, сгибаясь под тяжестью воспоминаний. Они молча постояли перед могилой, чувствуя себя опустошенными дураками, потом двинулись в сторону Куродами и поднялись на вершину лестницы. Внизу безразлично шумел центр, разливаясь бетонной лавой между отдельными возвышенностями. Пока они мрачно его разглядывали, Кейсукэ сказал:
– На этот раз саке нас не спасет, а вот Киото может.
И они почувствовали, как внутри распространяется благодетельная мощь города.
На следующей неделе Хару вернулся вместе с Полем на круговую прогулку по Синнё-до. У подножья лестницы он остановился там, где узнал от Меллана о существовании своей дочери, подумал о собственном пепле, который будет здесь покоиться, и, связав таким образом свою участь с участью Томоо, расположившей их могилы по соседству, успокоился. Он поужинал в якитории, где они с Томоо встречались в последний раз, и проникся уверенностью, что «Кицунэ», этот защищенный заповедник детства, сбережет счастливые мгновения.
На следующее утро на рассвете позвонил Наоя и сообщил, что их отец, как и Томоо, умер во сне. Хару сел в первый же поезд на Такаяму, на вокзале взял напрокат машину, отвез свои вещи в Какурэдзато и присоединился к своим в погребальном зале. На похоронах собралась внушительная толпа пивоваров, торговцев, друзей, а также мужчины и женщины, которых Хару не знал. Все приветствовали его и как местного уроженца, и как человека, добившегося в жизни успеха, и он почувствовал себя предметом восхищения, в то же время исключенным из этого доброжелательного сообщества. Мать, какой он всегда ее знал, привычно несла в себе самоотречение и меланхолию, но только усиленные трауром. В какой-то момент церемонии она беззвучно заплакала, содрогаясь и трясясь. Жена Наоя положила ей на руку свою ладонь, и мать продолжила молча плакать. В голове Хару всплыло воспоминание о том приезде в горы, когда он узнал о болезни отца. В его затуманенном рассудке вкус грибов слился с ощущением морока и дрожи, но когда он попытался отстраниться от этой заполненной призраками сцены, звезды, ведущие по пути предков, удержали его. Он, отец на сегодняшний день и, возможно, дедушка в будущем, увидел себя предком, каким в свой черед когда-нибудь станет, и понял, как его жизнь вписывается в совокупность времени, где без устали разыгрывалась – между ним и его родителями, между ним и его дочерью, а вскоре между его дочерью и ее собственными детьми – одна и та же молчаливая сцена одиночества.