Если тот же (такой же, такого же типа… ну, тут пожалуй, уж и сам тип будет другой, сделается несколько иным!) конкурс устроить с директорскими привнесениями, заставить участников переписывать бумаги с изменениями («переменять» титулы и глаголы — далеко не верх чиновничьей сложности!), то всем видимые доказательные, наглядные критерии спрячутся, замутнятся, размоются. А в «случае Башмачкина» все яснее и проще — кто сколько раз ошибся, написал не ту букву, пропустил букву или две, вынужден был исправить написанное и т. п.
Вот на таком, тупо-копировочном, то есть собственно-переписочном конкурсе у Акакия Башмачкина, согласитесь, были бы (возникли бы) совсем неплохие шансы попасть в число лауреатов; кстати, и почерк у него был отработан неплохо.
Если бы будущие и настоящие (что, видимо, одно и то же) партнеры Фишера чуть пристальнее вгляделись в его вполне органичную (для него), ограничивающую (это — само собой разумеющееся, общепринятое мнение) манеру, возможно, им стало бы… страшновато. Потому что она, манера эта, установка эта, слишком уж отточенная, слишком по большому счету упрощенно-констатирующая, уплощенно-сфокусированная и… труднопреодолимая. И, следовательно, вероятно (весьма вероятно) не так-то просто аннулируемая… возрастом.
Да, Фишер сознательно, строго отказывается от собственных, сколько-то оригинальных замыслов (которые ведь приходится — куда ж ты денешься! — изобретать, открывать, формулировать за доской, под тиканье часов; которыми можно увлечься — еще бы, родные ведь детища! — к которым вполне можно (и это как бы извинительно — до того естественно) быть (стать) необъективным). А тут еще особенности шахмат как игры, которая в любой момент может — и от этого тоже никак не избавиться, никуда не деться! — а иногда как бы и обязана стать… азартной. Тем более, что это, как-никак, интеллектуальное соревнование, острейшее соперничество, так сказать, двух умов, двух нервных систем, со строжайшим соблюдением довольно изощренных правил.
Сейчас Фишер, не участвующий в соревнованиях, как говорится, текущего репертуара, «навис» над мировыми шахматами — со своей подстерегающей, наказующей, поистине инспекционной, хотя и упрощающей его подход (к шахматам) манерой.
И избрана (выбрана) она, повторяю, не потому, что является наиболее жесткой, но — наиболее сподручной, наиболее, если хотите, рациональной.
Чтобы ее как-то… ну, купировать, ограничить — хотя как именно это сделать, трудно, очень трудно сказать (определить) — даже наметочно, приблизительно, — и самому Каспарову пришлось бы… совершать как раз не лишенные сложности внутренние маневры. Да и неизвестно еще, в какой мере он лично, Гарри Кимович, открыл и осознал, обдумал, промоделировал для себя это, столь «простенькое», оружие Роберта Фишера.
А вот если он разберется как следует со всеми (или хотя бы основными) трудностями нейтрализации, не откажется ли он — заранее — от мыслей о каких бы то ни было контактах с Р. Фишером за доской?
Скажем, совсем упрощая: беда в том, что бороться с Фишером на данном поприще, бороться его же, как принято в подобных случаях выражаться, оружием, означает не больше не меньше, как повторить сам путь Р. Фишера в шахматах (и — к шахматам), «скопировать» его повседневное отношение к ним, его рабочую манеру, его стиль и само содержание подготовки.
Но кто на это способен?
Кто способен так перестраиваться, да к тому же практически уже не вполне в первой половине творческой жизни? Именно — творческой, а не только (и не столько) спортивной.
Конечно, чувствуется в таком, с одной стороны холодновато-объективном (объективирующем, повторяю) подходе и некоторая остервенелость, не побоюсь этого слова, особо-пристрастная жесткость.
Фишера слишком много и долго обижали коллеги. И в личностном (личном) плане, невольно, а изредка и «вольно», и в творческо-спортивном. Натерпелся и решил… быть «с ними» построже: это так понятно. Натерпелся — и, следовательно, как бы (словно бы, вроде бы) имеет право…
А связать ему руки, запретить-ограничить… как? с какой стороны? и будет ли это удаваться — в огромной горячке борьбы?
Что такое процесс писания для обычного, рядового чиновничьего люда (по тому же Гоголю). Да ни больше ни меньше, чем «скрыпенье перьями»: «когда все уже отдохнуло после департаментского скрыпенья перьями, беготни (!) своих и чужих необходимых занятий и всего того, что задает себе добровольно, больше даже (!), чем нужно, неугомонный человек, — когда чиновники спешат предать наслаждению оставшееся время… когда все (!) стремится развлечься, — Акакий Акакиевич не предавался никакому развлечению. Никто не мог сказать, чтобы когда-нибудь видел его на каком-нибудь вечере. Написавшись всласть, он ложился спать, улыбаясь заранее при мысли о завтрашнем дне: что-то бог пошлет переписывать завтра? Так протекала мирная жизнь человека, который с четырьмястами жалованья умел быть довольным своим жребием, и дотекла бы, может быть, до глубокой старости, если бы не было разных бедствий, рассыпанных на жизненной дороге» (цит. соч., стр.133).