Веточки медленно проявлялись, вскрикивала невидимая птица, потом начинало светлеть, раскрываться небо, ну и так далее – десять минут наблюдений за такой красотой напитывали Серафима силами на весь день. Теперь в восемьдесят два года он и в самолет не побоялся залезть. И нисколько не пожалел. За круглым иллюминатором открылась полукруглая светлая полоса, подсвеченная Солнцем, хотя на земле, в принципе, стояла ночь. Она, например, вовсю стояла внизу, под самолетом, где лентами и цветными пятнами там и сям мерцали необыкновенные города и села – столько огней дед не видывал и на звездном небе. Нет, на небе, конечно, огней больше, иначе быть не может (божья работа), но никогда не думал, что такое можно увидеть на ночной угрюмой земле.
В лагере к Серафиму прислушивались.
Блаженный или нет, дело второе. Он первый обратил внимание Гриши на то, что лагерные бараки это не только плесень, мат, параша, нары, запах мочи и сырых портянок. «Смотри, – однажды указал он, – стоит возле крылечка бочка с песком, а под нее подтекает ручеек. Ручеек скоро совсем подмоет бочку, все видят – непорядок, упадет бочка, но никто не торопится забить пару колышков или отвести воду в сторону».
«А кому нужно?»
«Не в этом дело».
«А в чем?»
«А в том, – объяснил Серафим, нисколько не сердясь на непонятливость Гриши, – что ручеек многим по душе. – Сам он это остро чувствовал. – Ручеек, конечно, слабенький, его всегда можно песком присыпать, отвести в сторону, а все равно он живет своей жизнью. Хоть конвоира к нему приставь, он все равно будет жить своей жизнью. У него воля, понимаешь? Он вольный, с этим ничего не поделаешь».
«Но ты же сам говоришь, что ручеек можно отвести или песком засыпать».
«Можно, – кивнул Серафим. – Тебя тоже можно отвести на берег и там песком засыпать. И к мертвому конвоира не приставишь. Умерший сразу становится всем не по рукам. Но ты не пустая вода, ты зачем-то послан на этот свет, поэтому пока ты жив, ты должен думать о жизни. О сегодняшней, о настоящей жизни. А о том, что было до нас и о том, что будет после нас, пусть думают попы, их еще не всех истребили. А ты не будь дураком, ты думай о том, что происходит с тобой именно сейчас, при жизни. Даже если ты слаб, как ручеек, подмывающий бочку, все равно думай. Пусть тот, кто будет видеть тебя, понимает твою собственную внутреннюю волю. Понимаешь?»
Гриша, вроде бы, понимал.
Случались дни вьюжные, случались серые дни с ливнем, с туманом, все равно Серафим садился у окна (если случалось окно), или на крылечке барака (если разрешалось), или еще где, и внимательно всматривался в тьму, пытаясь поймать тот момент, когда тьма из черной начнет превращаться в сероватую, когда она явит глазам самые первые очертания – чего угодно – ближних сугробов с путаницей подрезанных кустов, или тенью еще неясного смутного дерева.
Всегда было интересно угадывать, что явится из тьмы первым.
И так же интересно было с первого взгляда определять, сколько сил отпущено тому или другому человеку. Серафим, конечно, не мог точно сказать: вот этому человеку отпущено десять лет, а этому все сорок. Не прокурор, в конце концов. Просто умел как бы заглядывать в будущее, как бы провидеть судьбу. От природы было дано и жизнь научила. Например, глядя на Гришу, Серафим знал: Гриши, при всей его суетливости, хватит надолго.
И не ошибся.
Много лет позже, получив полную реабилитацию, уже на пенсии, увидел Серафим в сельском магазине толстую книжку, подписанную Гришиным именем. Ошибиться он никак не мог, в книжке оказался цветной портрет. Раскрыл страницу и наткнулся на совет наблюдать рассветы, а еще через страницу – на сказку, которую сам Гриша и рассказал деду в лагере, а теперь вот решил напомнить. Был восточный бог Будда. Он был, наверное, самый терпеливый, самый внимательный к людям. Если, например, в отчаянии карабкался по грязной скользкой лестнице жизни самый свирепый (по локоть в крови) разбойник, и при этом не давил случайно попавшего под ногу паука, а той же ногой осторожно отодвигал паука в сторону, Будда такое движение замечал. При случае, вспомнив, мог опустить сверху паутинку помощи. А паутинка порой крепче каната.
Покупать книжку Серафим не стал.
В книге трудно не соврать, он знал это. Даже зеркало врет, выворачивает все слева направо. Даже честный человек не может не соврать в каких-то обстоятельствах, так он Богом и природой устроен. А еще память у человека слабая. Как себя ни дразни обидами, все равно что-то забудешь.
Сам Серафим помнил многое.