– Эта очень похожа на «Нить Халиаса», – заметил Наставник, остановившись перед одной из них. Это была картина вечернего залива: у горизонта море сияло синевой, проглатывая солнце, расползалось темным пятном, стелясь под легкими аксенсоремскими парусниками, серебряной нитью уходящими вдаль, и светилось неоновыми завитками вдоль берега.
– Это залив Белунги? – тихо спросила я у Наставника, угадывая в свечении берега флуоресцентные водоросли. Он кивнул.
– Мне хотелось воссоздать то полотно, – признался Нероль, проводя тонкой рукой по резьбе рамы, – но в который раз получилась лишь копия.
– Однако копия довольно высокого мастерства. Куда лучше, чем был оригинал.
– Она самая удачная с точки зрения мастерства, но я не чувствую в ней того духа, что был на «Нити Халиаса». Возможно, потому что та работа была одной из моих первых серьезных картин, хотя, как вы верно заметили, довольно неуклюжей. Теперь с высоты моего возраста я это вижу. Но в ней было юношество, была мечта! А теперь лишь холодное мастерство. Я исписываюсь, друг мой. Я больше не допускаю ошибок, а ведь искусство – это поиск и ошибки.
Вскоре Лорен и Нероль нас покинули. Прощаясь, Нероль посоветовал обратить внимание на небольшую зарисовку, прятавшуюся в тени постаментов.
– Она довольно неказиста и мала, поэтому вы бы вряд ли ее заметили, но я радуюсь при мысли, какое удовольствие вам доставит взгляд на нее. Мне больших усилий стоило уговорить королеву одолжить ее на время выставки.
Лорен крепко пожала ладонь Наставника обеими руками и, улыбнувшись от всей души, подхватила Нероля за руку. Уже у дверей они еще раз обернулись и махнули на прощание.
– Какая же она красавица все-таки, – сказал Наставник, посылая им в ответ прощальный жест.
– Что случалось с Лорен? – прямо спросила я, выждав несколько минут после того, как дверь закрылась. – Почему она не видит?
– Эним застал ее в столице, когда бушевала алладийская чума. Объявили карантин, Ларгус отрезали от остального мира, и она была вынуждена остаться. Вам, должно быть, известно, что алладийской чумой не болел никто из переживших эним. Умирали только дети. Она была в числе заболевших. В эним тело неферу ослаблено и подвержено любым болезням от простуд до грибковых инфекций, и самые банальные недуги, оказавшись запечатанными внутри, приобретают неожиданные формы. Оспа настигла ее на ранней стадии энима, когда глаза перестраивались с внутреннего зрения на постоянное, и поразила зрительные нервы. Она так и не оправилась, хотя надежда была, и теперь уже не оправится никогда. Но ей, пожалуй, повезло больше многих других. Она жива, весела, и Нероль по-прежнему любит ее, совсем как свои картины, что для художника и творца не всегда возможно.
– Что такое внутреннее зрение?
– Вам интересно?
– Да.
– А вот я вам и не расскажу! – засмеялся Наставник. – Все равно где-нибудь еще узнаете, так уж не от меня.
Я догадывалась, что Наставник просто устал разговаривать. Ему все труднее удавалось сохранять лицо подвижным, и в чертах начинала проступать некая отрешенность – следствие того, что, не будучи болтуном, ему, привыкшему к жизни под ночным небом, редко нисходящему до людей, приходилось поддерживать беседу слишком долго. Вещи, которые вызывали у меня удивление, были для него столь понятны и естественны, что он уже не мог вдаваться в объяснения, не чувствуя усталости и легкого раздражения, рождающегося от этой усталости.
Пройдя по периметру выставки, где солнечные лучи выхватывали краски монументальных полотен, делая их подвижными, мы углубились дальше, ближе к центру, куда свет уже не доставал. Здесь картины были проще, меньше, но по-прежнему сохраняли удивительное свойство полотен Нероля – они светились без света, одними красками, что было также удивительно, как умение влюбленных говорить друг с другом без слов.
– Посмотрите, Наставник, – я указала пальцем на один из постаментов. – Это не та, о которой говорил Нероль?.. Погодите! Разве это не?..