Но все в порядке, госпожа Ева, молодая курочка скоро вкипит, вы тем временем искупаете и покормите нашего ребенка, и тоска в ваших глазах больше всяких слов расскажет о том неописуемом горе, постигшем вас в чужом крае, ведь вы, госпожа Ева, тоже имели ребенка и доброго мужа, да забрала их моровица от вас навсегда. Вейз мир![47] Зочем ты оставил эту женщину самую в целом мире и как же, какими путями она теперь вернется в свой Иерусалим? Никак, никак не вернётся, ибо те пути сплетены в Божий бич, который выляскивает над рассеянным племенем. Да за ужином госпожа Ева наливает нам темной и густой, как кровь, вишневки, такой сладкой, аж слипаются губы, и говорит, что она тоже пробовает не в своем доме, это только ее временное жилище, случайное пристанище изгнанки, так что выпейм за то, чтобы каждый из нас вернулся в свой Иерусалим.
Вот так говорит госпожа Ева и подкладывает нам к золотистой похлебке лучшие куски молодой курицы, принесенной в жертву для блуждателей-бандитов, которые неведь-когда вернутся в свой родной край.
А еще какая могла быть радость од воли, за какой черной тенью стояла разлука? Мы старались об этом не думать и не говорить, словно прощальная минута была где-то далеко-далеко. Да она заскочила нас врасплох! Когда Тина зашла с ребенком в мрачное помещение полиционной управы, мы еще и понятия не имели, что это может случиться так внезапно. Я ждал ее на улице поодаль, волнуясь, чтобы нас не арестовали за самовольный переход границы, и возлагал надежду на то, что моя птичка щебечет на польском языке. Может быть, именно тем она и уговаривала полицаев, потому что я докуривал только третью сигарету, как Тина уже вышла на улицу в сопровождении веселого желнира и махнула мне рукой: все в порядке, подходи смело. Оказалось, что нам уже выписали документ на право бесплатного проезда в Тернополь, где мы вынуждены были обратиться в эмиграционный дом.
Жовнир завёл нас в железнодорожную станцию и — «к отзеня». Отойдя уже даль, он вдруг обернулся и крикнул:
— Поцьонг бэндзи за двадзешца минута!
Он пошел себе дальше, а мы так и застыли на перроне, медленно впитывая в себя чужие слова, страшные и нелепые, ведь дальше Тина должна была ехать уже без меня, только с Ярком, и неизвестно было, увидим ли мы еще когда-нибудь. Один шанс из тысячи выпадал на такое эфемерное чудо, а может быть, и меньше, не знаю, не знаю, выпадает ли вообще карта на такое невероятное счастье, да сейчас я ошеломлённо смотрел на Тину — что он сказал, что он сморозил, этот шепельный жовнир, «двадзешца минут» — это сколько: двести, две тысячи? — и Тина повторила те страшные и нелепые слова:
— Поезд будет через двадцать минут.
Медленно, очень медленно доходило до меня их содержание. Вязкий туман застилал зрение, но в том тумане я отчётливо, очень отчётливо видел её сполотневшее лицо, видел серые расшахнутые глаза и побелевшие уста.
— Ты тоже можешь ехать с нами, — сказала Тина.
— Прости…
— Тогда все? — она попыталась улыбнуться, но не получилось.
— Не все, — кто-то чужой произносил моим хриплым, неприятным голосом. — Если выживу, я найду тебя. Дай мне год-два.
— Хорошо, — сказала она. — Ты выживешь. Ты сможешь, ты сильный. Я буду тебя ждать.
— Тино…
— Не мучай себя, ты все сделал правильно. Только иногда вспоминай меня… Обещаешь?
— Что-то здесь не так, Тино… Я представлял это иначе.
— Все будет хорошо. Ты за нас не волнуйся. Я не пойду с ребенком в лагерь. В Тернополе устроюсь на работу и изобрету жилье. А если судьба погонит меня дальше, то буду везде оставлять известие для тебя на главной почте.
— Да, конечно… — промямлил я.
— Давай договоримся, на какое имя писать, — подсказала Тина. — Чтобы ты сделал документ.
— Имя? Да какое ж… — я растерялся совсем. — Может… Чёрный…
— Крук… Богдан Крук — так и на польском языке будет. Не забудешь?
Послышался протяжный гудок, и внезапно, словно из-за угла, выполз поезд — чимихая паром, он сунул прямо на нас. Заскрежетал, зашипел, глотая наши голоса, и остановился. Мы подошли к вагону, где из сенец выглядел кондуктор с закрученными вверх австрийскими усами, Тина дала ему проездную бумажку, он посмотрел и сказал, что поезд будет стоять две минуты, и я, потерянный, не ведая, что делаю, подал ему ребенка; он взял ее так же машинально, как брал у пассажиров билеты, и оставь тогда удивленно посмотрел на меня, когда понял, что я в вагон не сажусь.
Я взял Тениное лицо в свои ладони и впитывал, голубил его глазами, потом… что было потом? — снова зачмихал-заскрежетал поезд, я оторвал мою птичку от себя и подсадил её к вагону, так будто вынул из груди своё сердце и подал его кондуктору, и начал проваливаться в пучину — поезд тронулся, набирая походку, мимо меня проплывали вагоны, а мне увижалось, что то я проваливаюсь в бездну, и начал проваливаться в пучину проваливаюсь и не могу закричать.
Мне так сдавило горло, что я едва вытолкнул одним-однесеннее слово:
— Прощай…