Грызло выслал к Мокрой Калигорке стежи на выводки. Именно было воскресенье, базарный день, и Черновус, переодевшись в нищего, тоже сходил в городок, который немного знал. Ещё с малолетку ездил сюда с отцом на маслицу, к мельнице, на базар, где отец всегда покупал ему макушки, золотистые медяники-кузнечики и длинные мятные «кумхвети» в полетках по два за копейку, от которых язык прилипал к небу. Но самое интересное было, когда после базаровки они заходили в Беня в оранду-корчму. Здесь стоял такой дух, что тут же туманило в голове и щипало в глазах. Навстречу им выходил Бень в длиннополом лапсердаке, горбатый, с рыжей бородкой, однако милый и учтивый жид, имевший лесника Черновуса при большом приятеле. «Гой, Иаково, — говорил он, ставя перед отцом пузатую зеленую бутылку, — какой славный у тебя мальчик. Такой мог вырасти разве что в лесу». И тут Бень, словно штукар, доставал из-за спины, из-под своего горба вязочку бубликов, таких твердых, что не укусишь, их приходилось сосать, как и те «кумхветы», подавал малому, а во второй руке трактира уже неведь-откуда появлялась низочка чехони для отца. Они вдвоём выпивали по рюмке, к столу трусцой дреботела озабоченная Бениха, по-чудернацкому закутанная в чёрный платок так, что торчали розовые уши, и ставила на стол куриные потроха, жареные на гусином смальце, — блюдо для дорогих гостей.
Бениха тоже не забывала про «мальчика», наливала ему вкуснящего вишневого ситра, которое шпигало в нос и покалывало во рту.
Затем Бень приносил коробочку с нарисованной игривой девушкой, сосавшей длинного лука, открывал ту коробочку и, закрыв глаза, громко втягивал носом воздух. Это был дорогой табак, отец любил подымить. «От фабрики Когана!» — хвастался корчмар, хотя сам не курил. Когда отец начинал собираться домой, Бень просил посидеть еще, потому что вот-вот должен надъехать Рефуль с Звенигородки, он приедет с двенадцатью музыками, и тут будет такой «маюфес»[7] что всех накроет курява. «Да я и так вижу, какие здесь маюфесы крешут», — говорил отец, показывая на устланную подсолнечной шелухой долевку с глубокими выямками от закаблуков.
Мог ли тогда бедный Бень предсказать, какой «маюфес» устроят ему красные головорезы?
Сопротивляясь на сучковатый костур, Черновус хромал безлюдной улицей к базару (хоть давно понял, что базара сегодня не будет, — люди сидели по домам), поглядывал исподлобья взад-вперед, пока и увидел разгромленную пахоту. Чёрные дыры выбитых окон, даже рамы потрошены, двери сорваны с занавесов, под облупленными стенами — битое стекло, черепки, развеяны перья…
Вскоре он угледел и Беня — на виселице среди повешенных перед базаром опознал его по рыжей бородке и горбатой спине, которую не испростал даже груз смерти.
Черновус пошкандыбал в сторону мельницы, и тут на дамбе его перестров конный разъезд.
— Куда, старче, путь дёржиш? — спросил ушастый москаль, такой пьянящий, что одной рукой держался за повод, а второй вцепился в гриву лошади.
— Иду на богатеет сёла.
— А не скажешь, гдзё-то вёсьелиет дёвки жывут?
— Я человек нэ здравний.
— А выпите хошь?
— Не, мнёт бы покушат.
— Тагда дэржи, — ушастый достал из кармана брюк конфету. — Паабедаешь!
Он зашелся таким сумасшедшим хохотом, едва не выпавшим из седла.
Это была мятная «кумхвета» из Беневой трактира.
Зато щедрым оказался Грызло. В тот вечер он подарил Черновусу ружьё Манлихера, кольта, две «кукурузы», а напоследок подвёл лошадь-дончака, на которой играл каждую мышцу.
— Не знаю, как он и зовется, — сказал, будто оправдываясь, Грызло. — Одолжил у одного рогатого, и забыл спросить имя. Эт, пусть будет хоть и Мудей, лишь бы хорошо носил.
— А кто такой Мудей? — взволнованно спросил Черновус, беря лошадь за уздечку.
Грызло пожал плечами.
— Кто его знает. Мудей, ну и все. На вот, возьми еще нагайку.
Лошадь была гонкей, длинноногий — атаман знал, для чьего роста её подбирал. Черновус не мог утолить дрожь в руках, когда щупал себя по карманам. Наконец я нашел конфету, развернул, поднес на ладони коню.
От прикосновения шелковых губ щекотка пробежала аж в груди. Сердце его спело. Он прислонился лицом к шее коня и не видел, как засветились глаза у Грызла.
Операцию начали в четыре ночи, когда пьяная москальня захропла самым крепким сном. Сперва тихо, без писка, вкоськали заставы, убрали стойки возле школы и сахароварни, а потом ударили со всех сил. Москали выскакивали из дверей и окон в самом белье, спросонья убегали напрошки кто куда видел, мелькали кальсонами через плетни, перелазы, огороды, садики. Но какой же доброй мишенью были те кальсоны ночью! И как слаженно стучали «максимы» и «люйси», как весело репалась «кукуруза», как тонко и заливисто ехали шары! Испуганно ржали лошади, многие их уже без всадников топали по темным улочкам, сбивая с ног своих и чужих. Вопли, стоны, проклятия, грязная московская лайка слились в сплошной крик, дразняще пахнущий вражеской кровью.