— Ну почему же нет? Эй, музыки! — Манюня пошла в оркестровый помост, где стояла фисгармония, немножко там шепталась и вернулась с гитарой. — Только смотри мне, Панас, потому что за струны отвечаю я.

Поручик Калюжный провёл пальцами по струнам, немного их подладил и спел хрипловато-сладким голосом:

Ах, зачём ты мэня целовала,Жар безумный в груди затая,Ненадзорным мэня называлаИ клялась: я твоя, я твоя!А тепёр ты на сцене шантана пойош,За брильянты, за деньги, нарядыСтарикам ты себя продаёшьРады грешной порочной услады…

— Браво! — воскликнула Манюня, и «мушка» на её щеке снова лукаво трепнула крылышками. — А ты, Фаня, и по нотам поёшь?

— Не, токо по женским компаниям! — отказал поручик.

Черновус посмотрел в серые глаза — у них не было и искорки смеха. Они, эти глаза, смотрели где-то далеко-далеко.

— А вам не подходит наша женская компания? — спросила у него Манюня.

— Почему же?..

— Ну, вы же не захотели служить в Умани.

— Я, между прочем, ещьо могу в седьмой раз смяните, — поручник Калюжный ревниво посмотрел на Манюню. — Мы можем оставите штабс-капитана и в Умане.

— Не стоит, — сказал Черновус. — Жребий выпал.

Вечер не закончился так, как рисовала ему скрипка. Он надеялся, что проведёт Тину домой, возможно она ещё покажет ему Софиевский парк с его тёмными гротами, предназначенными для сокровенных встреч и первых целунков. Да когда они вышли из ресторации и остановились под бледным газовым фонарем, она подала ему тонкую прохладную руку.

— Счасть вам, господин капитан. Даст Бог — увидимся.

* * *

На следующий день он уже был в Черкассах, куда также докатился гром революции. Тот гром разбудил Украину, которая, казалось, не проснется уже никогда. Некогда офицеру ударного батальона смерти Черноусову даже во сне не могло привидеться, что он станет куренным 25-го Черкасского куреня и, останавливая эшелоны на станции Бобринской, будет ставить к стене тех солдат и офицеров, с которыми плечом к плечу шел за «царя и отество».

Но и большевистская пропаганда делала свое. Выморенные войной и затурканные обещанием «земельки», много солдат утекало домой, некоторые бросились «грабить награбленное», повсюду шлись ватаги дезертиров — своих и чужих, превратившихся в бандитов и головорезов. В конце концов и в его шалаше осталось всего-навсего двадцать семь казаков, одризанных от распыленной Армии УНР, и однажды на станции Цветково на них подвинуло облако пьяных москалей-дезертиров, вывалившее из вагонов в поисках легкой добычи. С оскорбительной матерной и улюлюканьем они принялись срывать с казаков желто-голубые военные знаки отличия. Какой-то дикарь с расхристанной на всю грудь гимнастеркой — чуть ли не их ватаг — под общий хохотун подошел к куренному Черновусу и потянулся пятерней к его левому рукаву, на котором золотел трезубец.

— А это што за цацки?

Черновус на колебания времени не имел: выхватил саблю, махнул со всего плеча, и чужая рука, отсечённая по локоть, упала на землю.

Толпа враз притишка, очумевшие москали, потупив головы, смотрели на отрубленную руку, которая еще жила и шевелила растопыренными пальцами.

— А тепь всем по вагонам! — скомандовал Черновус. — Станция окружена, за невозмущается растрёл на месте!

Юрба, словно дым, повалила обратно в вагоны, подмев и своего верховода, который от боли и ужаса спятил — оглядываясь на перрон, он порывался забрать мертвую руку.

В той передряге с вшивой кацапней догнала беда и Черновуса — он подхватил тиф. Долго била его тряска, бредил днями и ночами, и даже тогда, когда увидел над собой ее серые глаза, думал, что ему привиджается. Да, нет. Нет худа без добра, так что и в этот раз так выпала карта, что доставили его опять-таки вплоть до Умани, до земской больницы, где уже лежало немало наших. А между сестер-жалобщиц, ухаживавших за ними, каким-то чудом оказалась Тина. Не чудом — сама напросилась, когда услышала, что больным недостает ухода, ведь мало кто должен был охоту ходить возле тифозных.

Чудо было только в том, что здесь она увидела знакомого штабс-капитана. Лежал тощий, осунувшийся, остриженное ударение.

— Это… вы? — шевельнул пошёрхшими губами, которые испекла огневица.

— Мы, — улыбнулась она.

— Где я?

— В Лебединском лесу под грецким орехом. Вот это второй раз родились на свет. Я — ваша повивальная бабка и сейчас буду вас пеленать.

Тина тогда не только выходила его, но и еще раз вырвала из объятий той костлявой свахи, что любила ходить с ним подручки. Однажды в Умани ворвались москали и, разумеется, наскочили на больницу.

Сперва в коридоре послышались топот и крик, потом в соседней палате бахнули выстрелы. Один, второй, третий… За какой-то миг прибежала Тина со свитком марли и ни село ни упало начала обматывать ему руки — от ладоней вплоть до локтей: «Скажешь, окидывало язвами».

Едва кончила, как в палату зашло двое скулатых с наганами.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже