— Маладец, Анися, — похвалила ее игуменья Епистимия. — Ты кофе удруг паставишь на место, не так ли?
Матушка Епистимия была родом из Томска, но и тут уже знали, что в монахини её занесло лет двадцать назад несчастную любовь, а у Мотрин монастырь ей составил протекцию, как она сама любила говорить, не черкасский епископ Николай, а сам Господь Бог. С гайдамаками Холодного Яра игуменья мирилась только потому, что они защищали обитель от воинственных приблуд, желающих монастырскому сословию.
— Атоже, — сказала Онися, — у меня палка длинная, а шутки короткие.
— Харошая ты девочка, ни таковых баятся, — все еще игриво пыталась говорить матушка Епистимия, но Онися слышала, что голос ее дрожит.
Даже Откровение Иоанна Богослова не рисовало монахиням того ужаса, которое уже было на пороге.
Сперва весь двор монастыря залил наводнение вонючей солдатни с диким матерным словом, хохотом и холганием. Приказ они должны были один — снять монастырские колокола. Раз и навсегда уничтожить главную систему оповещения гайдамацкого края, этой проклятой Холодноярской «республики», с которой пришлось воевать дольше и тяжелее, чем с поляками, немцами, Деникиным, Врангелем, Махно.
И под причитание монахинь они сбросили монастырские колокола (их потом также отвезут в Кременчуг, а далее — в Харьков, как свидетельство победы над этой новейшей Сечью, поднявшей сабли из-за прадавних валов), так вот они с большим трудом сбросили колокола, и оттого, что очень намучились, и от женских плачей так разозлились, что зажгли колокольню Ивано-Златоустовской церкви.
Страшный огонь стугонов над колокольней — кроваво-красный, языкатый, зловещий.
— Звери! — кричал, вздымая к небесам длинные худеющие руки, Варфоломей. Он так задрал голову, что клобук спал на плече, открыв его высушенное, как у мумии, лицо. — Упадет еще и вторая звезда на ваши лбы однорогие!
Он метался между безбожников, хватал их за руки, за полы, пока кто-то не зацедил ему кольбой в лицо, Варфоломей упал навзно, и москальня пошла по его мощам потоптом, наступая ратицами на голову, грудь, живот, как будто хотела сравнять его с землей, и на время показалось, что его действительно растоптали, расплющили так, что только кожа зосталась, прикрытая черной пожманной хламидой, да за волну с земли вновь поднялись его мощи, и Варфоломей вознес до небес костлявые руки.
— Смерт, перекинься на звезди и рога!.. Говорил мне еще Мельхиседек[17], что любишь ты разве тех, кто боится тебя.
Но они его уже не слышали. Взбешённые, взбудораженные огнём и женским лемментом, заброды бросились друг впереди друга по амбарам, погребам, кельям гребты всё, что попадалось под руку, на ходу жлуктили сладкое причастное вино, пуская по подбородкам красные подтеки, набивали рты и карманы проскурками. Они ворвались во вторую — Свято-Троицкой — монастырской церкви, где стали хватать и прятать за пазуху всё, что блистало, — золочёные кресты, трёхсвечники, серебряные дискосы, дароносицы, чаши…
На это богохульство молча, крепко стулив уста, смотрели из рисованных парсун, висевших среди икон на уровне со святыми, сам блаженный игумен Мельхиседек, Иван Гонта и Максим Зализняк в монашеском подряснике — в деснице Железняк держал святого ножа с надписью «: «Сот вам»», а левой перебирал вервицу. Над его правым плечом было три строчки нотной надписи песни: «Ой, не будет лепше, ой, не будет лучше, как у нас на Украине».
Но Зализняк, как и нож его, были только рисованные, он не мог остановить драпижников, которые крушили иконы, хватали, били, ломали, опрокидывали все вверх дном. Они наткнулись на книгосборник, да поскольку плотная бумага не годилась на самокрутки, то одривали от книг позолоту и серебряные фибулы, а остальных бросали зо зла в огонь под колокольню. Полетел туда фолиант в кожаной палитуре «Маргарет святого Иоанна Златоустого с душеполезными поучальными словами», печатный в Остроге лета 1595-го, полетела «Евангелия», печатная в 1600 году, вот уже запыхавшийся кацапьюга персидского монастыря, а также запытанный кацапьюга пер к острищу пятисотлетние хроники Матренинского монастыря…
И тут окаменела от ужаса игумения Епистимия, которая до этого смиренно наблюдала за всем, что творится, опрометчиво выхватилась ему наперекосяк, силясь отобрать манускрипты.
Кацапьюга, чтобы потереться о неё, уронил рукописание на землю, стал борюкаться с матушкой и, хохоча, так себя разжег, что повалил её на землю и шугнул лапищем под рясу.
Кривенькая Онися бросилась боронить матушку Епистимию, принялась лупить палочкой насильника по толстому озадью, приказывая: «А на, а на!» — да это его лишь подощряло, кацапьюга ещё больше зверей, путаясь лапами в одеяниях игуменьи, и его уже ничто не могло остановить.
Какой-то крепенький курдупель подбежал к Ониси, сперва как бы для того, чтобы забрать у нее палочку, однако ухватил ее на охапку и понес в конюшню.