Одинако выпил до дна, мелко заклепал прослёзевшими очицами и потянулся к салу, будто хотел ещё раз всем напомнить, что его дед имел фамилию Птах. Укусывая, Птицын бросал короткие ссуды по углам: его, очевидно, удивило, что в подземной «хати» стены выбелены известью. Угоре на епитимье висели образы Богоматери и её Сына, а ниже — развёрнуты полотнища двух знамён.

Желто-голубое и черное — холодноярское боевое знамя, на котором серебряным залогом было выгаптывано: «Воля Украины или смерть».

Его взгляд задержался на этой надписи, Птицын перестал жевать, будто, чего-то не понимая, вчитывался в каждое слово по слогам.

Деркач снова налил.

— Давай еще по одной.

— Пастойтье, мы так и пагаварите не успеем, — сказал Птицын.

— Успеем, — Чучупака протянул к нему свою рюмку, приглашая поцокаться. — Мы еще не готовы к серьезной болтовне. Главное, что ты пришел, не побоялся.

— А чево мнёт баятся, я ведь шол на перегаворы, а нэ сватацца.

— Ну, то и не сиди, как засватанный, — сказал Деркач. — Будьмо.

Птицын покрутил носом, однако вторую рюмку хыльнул смелее. После третьей его бледное лицо взялось розовыми пятнами, он расслабился и повел глазами по столам, приглядываясь к лесному обществу.

Ворону понравилось, что ребята уже давно перестали пялиться на Птицына и загомонили о своем, зачадив крепким бакуном. Они молбы отгородились дымовой завесой и от чекиста, и от атаманов, которые с ним рюмчались.

Птицын, заметно опьянев, не мог разобрать, то ли так накурено, то ли на глаза ему накатился туман.

— Всё это харашо, в смысло водку пьянствовать, — сказал он. — Но мнэ нада к вечеру нэпрёменно вёрнутся в штаб гарнизона. Иначье Штеренберг… будёт волноваются.

Он намекал, что в Мельниках под арестом сидят заложники, которых расстреляют, не дождавшись его вечером. Но Семен Чучупака посоветовал:

— А ты напишешь ему записку, что переговоры затягиваются до завтра. Это же дело непростое, здесь многое надо обдумать.

— Действительно, напишешь записку, ему передадут, — сказал Деркач, наливая еще по рюмке.

Птицын выпил, взял квашеного огурца, но не ел его, только разглядывал со всех сторон, словно впервые увидел такого интересного овоща.

— Ех, ребята, жизнь-то какая начинается! — проказал он замечтано. — Вам бы сеят, пахать, а вы тут… Перед ваме все галубиет дальше аткрити.

Птицын положил огурца на стол, подпер рукой свою птичью головку, уже не державшуюся на вязах, и засмотрелся где-то в «голубую даль, видимую только ему. Эта сизая далина уже плыла, шаталась и ускользала из-под его стуманившего взгляда.

И тут кто-то из ребят хрипло затащил вполголоса:

Заковала и седая кукушкаУтром-рано на заре…

К нему стиха присоединился второй, третий, а дальше все подхватили эту песню и повели её вместе, так как знали и пели «Зозулю» не в первый раз. Да сейчас она молбы набрала другой смысл.

Ой, заплакали ребята-молодцы,Эй-гей, да на чужбине в неволе, в тюрьме…

И голоса их тоже были теперь другими, сама черная тоска пела теми голосами — и не о дальних запорожцах, каравшихся в тяжелой неволе, а вот об этих нетягах, сидевших за нетесанными столами, прикрыв ладонями глаза, не глядя друг на друга, а только слыша свою неотступную журбу. Это они, казаки-нетяги, плакали-избивались, вызывая свою судьбу-задрипанку, которая давно от них отсахалась, это они умоляли буйного ветра вызволить их из тяжкой неволи, а между тем катюги ковали им еще более крепкие кандалы.

И ничто и никого теперь не обходило, кроме этой песни, — пели казаки, пели старшины и атаманы, до самозабвения предаваясь этой многоголосий журбе. Они даже не заметили, как, заслышав ту песню, изменился с лица их «гость» — в ту минуту он остался один с собой, но как-то враз притиск, наставил уши, потом обхватил руками свислую на грудь голову и оцепенел.

Внезапно чекист мелко затрясся, передергивая плечами. Ворон сперва подумал, что он, урод, смеется, да ни — Птицын плакал. Конечно, это были пьяные слезы, но он, не прячась, взмахивал их, пока кончилась песня.

Когда запала тишина, Птицын отозвался первым:

— Ету песню пели у нас дома, — сказал он, шморагивая носом. — И так на душе чьо-то грустно стало. Э-э-х…

Ворону мелькнула сбитошная мысль, что сейчас он вскочит на ноги и скажет: «Ребята, я остаюсь с вами! Навсегда! Какая там в хренная амнистия, нет вертье етим большевицким басням, мы с вами будем стаят да канца!»

Да это рисовало озорное воображение. А Птицын сказал:

— Дед мой, ну, который по фамилии Птица, часто пёл ету пьесню.

Он так всем забил баки тем дедом, что размякший Семён Чучупака вспомнил и своего:

— А мой дед, то ли пак, прадед, как пришел из царского войска, то тоже любил увернуть кацапское словечко. Вот это, было, встанет в сажу круг свиней и давай с ними по-московскому цвенкать: «Чу-чу, пакосная!»

— Как-как? — переспросил Птицын.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже