— Вон бил настоящим воином, — сказал он. — Ево следует пахараните на кладбище.
И тут они все посмотрели на дом. Из выбитых окон валил дым и вырывалось такое пламя, что сомнению не было — кто-то там внутри, прежде чем черкнуть спичкой, все облил керосином.
Они отшатнулись от огня, уже прижигавшего им в лицо, отбежали аж за ворота и стали ждать. Но из дома так никто и не вышел.
Огонь перекинулся со стрехи на ветку, на сарай, саж, пасеку. Обойство выгорело дотла, всенькое добро пошло за дымом, только стодола, стоявшая ближе к полю, уцелела. Но ходил молва, что старый Лящ не сгорел, то нашли обугленное тело которого-то из леших, пришедшего в ту ночь вместе с Зенько, а сам Лящ выбрался из избы, и теперь он (или призрак его) спади-годы появляется на хуторе, по ночам обходит своё поместье, что-то ищет на пепелище, порпается в пепелище, а порой подначивает в стодоле. И кто же, как не он, так грустно пугикает сычем на ее стрессе?
Назначить здесь свидание решилась бы не каждая женщина, — думал себе Ворон, правя лошадью к Лящевому хутору, да если бы Мудей умел говорить, то непременно спросил бы у него: а где, мужское добрый, она ище могла с тобой встретиться — в лебединской школе или, может, в волостной управе? Тогда Ворон ответил бы ему, коню, что он ещё плохо знает эту отзвёздную госпожу, так как не видел её ни в уманском дивизионном штабе, когда она так доскульно пристыдила штабс-капитана Черноусова, ни в лазарете, где она спасла от смерти куренного Черновуса, ни на лебединской сахароварне — Ворон до сих пор не может взять втямки, кто в том спектакле был постановщиком.
Молчи. Ты, муж, просто не знаешь, куда девать волнение, поэтому думаешь невесть что. Вот ты увидел черногуза, так старательно что-то выискивающего на болетке на ночь, и, вспоминая легенду о мужчине-аисте, рассуждаешь себе, что если бы Лящ зостался живым, то скорее всего перекинулся бы на эту цибатую птицу, похожую на человека. Зачем ему, Лящевы, пугикать сычем, предвещая бедствие, если оно уже совершилось? Ген боввание в сумерках его стодола, и от самого ее вида тебя перенимает беспокойство.
Не причудились ему те слова в Отченаше?
Не ждет ли его засада в той стодоле?
Он сразу же пристыдил себя за такое подозрение, оправдываясь тем, что предательство подстерегало его даже там, где не было и тени недоверия. К тому же не один казак избавился от головы из-за женщины. Пришло время, когда собственную жизнь можно было выменять на чью-то смерть. Как кусок мыла на фунт табака.
Нет, душа ему подсказывала, что предательством здесь не пахнет: тревога не та, которая предвещает опасность. Это был не тошнотворно-отвратительный холод, а так — будто сердце в грудной полости стало обнаженным.
Дух пожарища не могли пересилить даже благовония весеннего вечера. Ворон подъехал к стодоле, соскочил с лошади и еще раз разинулся. Нигде ни куколки (черногуз, и тот бросил свое болитце), бескрая тишина стояла над вечерним полем, какая-то безжизненная, не такая, как в лесу.
Может, поэтому так громко зарипели дверь, когда Ворон ее приоткрыл и ступил в застоявшуюся сущету, пропахшую слежаной соломой. Да вот он уловил дразнящее дыхание женского тела — марево из какого-то другого, давно исчезнувшего и забытого мира, о котором он старался не думать, разве само навевается в минуту слабости или полусна.
Он и теперь смотрел на нее, как на сумеречное заблуждение, смотрел, не находя слов, и Тина сказала самое разумное, что только можно было сказать в ту минуту:
— Заведи лошадь к стодоле.
Действительно, так было безопаснее, вотгде совсем недавно по-дурацки попался атаман Скирта: заглянул на времену к знакомой вдовичке, пустил своего буланого к обножку попастись, а какой-то лакуза узнал его лошадь, и Скирту застукали. Услышав, что пахнет жареным, атаман высадил окно, которое выходило на огороды, хотел было выскочить, та пройма оказалась замалой для него — недаром же Скиртой носил название. Застрявший в том окне — ни вперед, ни назад, москалики вдесятером вытаскивали.