— Нет, — сказал Ворон. — Сделай то, что мы делаем с насильниками.
— Разумеется.
— Я на тебя надеюсь, Вовкулако. Зоденьте красноармейские формы, флага не бери, не дурий. Возьми Ходю, он больше тебя похож на «червонца». Кого еще ты хочешь?
— Если можно, то с нами пойдет Бегу.
— Хорошо, возьми этого хранцуза, — улыбнулся Ворон.
На самом деле Бижу был самым младшим из братиков Момотов, который очень любил это слово «бижу» — что не попросишь его, куда ни позовешь, куда ни пошлешь, у него на языке одно лиш «бегу!» А как начнет что-то рассказывать, то только так: бегу, говорит, к девушке, а она бежит мне навстречу, тогда забежали в кусты, а когда выбежали, то и ночь сбежала; ну, хорошо, ребята, я уже бегу, потому что треба бежать, а тогда прибегу и расскажу, куда мы еще бегали. Вот такой был этот Бегу — искренняя душа, прыткий, безотказный, а что уж легкий на ногу, то мог целый день идти пешка вровень с конницей.
— Если не найдете, через неделю возвращайтесь, — сказал Ворон. — Я уже возьму в руки саблю, и работы будет много.
— Найдем, — заверил Вовкулака. — Если он не потащил в свою Расей, то под землей найдем. Ну, я бегу? — он показал передние клыки, и Ворон понял, что Вовкулака шутит.
— С Богом.
Аннусю вели на расстрел.
Летняя августовская днина полыхала на всё поле цветками, светило солнце, голубели небеса, щебетало птичество, сюрчали кузнечики, а Аннусю вели по полю, вне огородов, вели к Кривому пропасти, где они с Веремием когда-то копали скудель на новую избу, а теперь — вот как бывает! — она сама должна была лечь в эту глину, и не надо ничего копать, потому что яма готова.
Гоцман тогда не приехал к ним через месяц, как нахваливался, и Аннушка с матерью уже лелеяли мысль, что, может, он о них и забыл, а это после Спаса прилетел с целым отрядом ББ, их муж восемь гарцевало лошадьми во дворе, пока Гоцман в последний раз допрашивал Аннусю: «Значит, йему дароже бандитская жизнь, чём ты и твой вылупок? Что ж, я сагласен, пусть будёт да, но тагда, дарагая, прёдьотся тётся самой атветите за всё ево злодеяния, таков нине закон, ты есть атветчица, внесена в пески заложников, и я, сука, паследный раз тебя срабатываю: где твой бандит?»
— Погиб, — сказала Аннушка.
— Врёщ, блядина! — Гоцман сепнул прыщавой шеей, выхватил наган и наставил на колыбель, где, напуганный его криком, зашёлся плачем ребёнок. — Щас спёрва щенка успокой, а патом тёбя!
— Меня убей, меня! — бросилась к нему мать, но Гоцман так махнул наотлег наганом, что она улетела к стене и тихо осунулась на долевку…
— Гавари, тварь! — он ухватил Аннусю за косы, собранные клубком на затылке, дернул, аж свечи загорелись у неё в глазах, косы растрепались по плечам и груди, а когда Гоцман выстрелил в колыбель, в Ганнусиной голове что-то больно блеснуло, сдвинулось, ей заложило уши, и она даже не поняла, что детка живёт, хотя оно ещё сильнее зашлось плачем, — Гоцман её пока только пугал и пустил пулю мимо, однако Аннушка уже не думала ни о ребёнке, ни о себе, а смотрела на это всё, как на жуткое сновидение, в которое вмешаться ей несила, и когда этот приходец приказал взять дитя и уходить из избы, она так и сделала: взяла пеленание с колыбели и, прижимая его к груди, ушла.
Её вели за деревню к Кривому пропасти, где-то позади, очнувшись, причитала мать, на руках кричал ребёнок, да Аннушка их совсем не слышала, она только слышала, как поют птички, сюркочут кузнечики, видела всё словно сверху, сразу весь мир, где цвели топорики, васильки, незабудки, цвели мелненькие синие цветочки, которых самое жалко было покидать, как и тех птичек, отих птичек роднесеньких, и Аннушка, босса, растрепанная, и далее изо всех сил прижимавшая к себе ребёнка, хотя и совсем забывшая о нём, несла как будто какой-то свёрточек и думала обо всём мире, который она видела с высочества, наряжала его глазами со всеми птичками и цветочками синенькими и проговаривала к нему, к миру, так громко и печально, что люди это слышали в деревне и потом ещё долго пересказывали друг другу, как Аннушка, идя на расстрел, жалобно повторяла: «Прощай, мой светлый белесенький, прощайте, птички родненки…»
А Гоцман заскакивал лошадью наперёд, заглядывая Ганнуси в лицо, на которое ниспадали пряди волос, и визжал писклявым голосом:
— Так ево ангелы украли? Тагда пускай и тэбя сэйчас украдут, ведёмское атродье, а мы прядьм, как это дерится!
Аннушка уже давно его не замечала, Гоцмана не было в том мире, с которым она прощалась, и это его разозлило еще сильнее, — он подвел ее к краю пропасти, где зияла такая глубина, что страшно было заглянуть, а своим «чопам»[38] велел спешиться и встать «в ружьё!»