– Перепугал ты меня, дружище, – я присел перед псом, не перестающим виноватиться. – А я уж решил, что каюк мне пришёл, не признал Дружок старого товарища. А помнишь, как мы зимой вон с той горки вместе на санках катались, а я потом один их на гору пёр, а ты смылся? Помнишь, разбойник? – и ласково потрепал кобеля по страхолюдной пасти. – А где вожак-то твой, а? В доме небось? – и встав на ноги, я осмотрелся.
Наше родовое поместье ничем не отличалось от десятков тысяч таких же владений крестьян-хуторян, обосновавшихся когда-то в этих чернозёмных степях.
Время, конечно, брало своё, и сейчас люди не жили в хатах с земляными полами и соломенными крышами, но и современные коттеджи дедово жилище совсем не напоминало.
Обыкновенный пятистенок-мазанка, давно не беленый. На стенах домишки тут и там виднелись раны с обнажёнными рёбрами дранки. Сразу видно, что холостяк живёт. От времени глина облупилась, а подмазать было некому – бабушки уже лет десять на свете не было, а деду «и так сойдёт».
– Да где же он есть-то? – я с недоумением смотрел на палку, подпирающую входную дверь. Значит, дома нет никого, хозяин отлучился ненадолго. Запирать на замок двери менее чем на сутки местным и в голову не приходило. Палка эта была, по сути, условным знаком – я неподалёку, скоро буду.
– Так, ну пойдём искать. Наверное, с хозяйством управляется. Ты глянь, как яблони разбушевались. Если заморозками цвет не убьёт – осенью замучаешься яблоки на яр таскать. Кто их съест столько-то. – С видом знатока оценил я шансы на урожай нашего сада.
Это бабушка Анисья постаралась – посадила яблони так, что дом как будто утопает в них. И весной красиво, и летом в нём нежарко. Осенью вот только… – досадливо поморщился я, вспомнив, как болит спина при сборе этого самого урожая.
– Ну да ладно, до осени дожить надо, может, яблоки ещё в завязи моль сожрёт, – воспрял я духом и отправился на дальний конец двора, где располагался хлев. За низким забором промелькнула с бамбуковыми удочками стайка огольцов, деловито спешащих к недалёкому пруду.
Надо же, я думал, он и пересох давно, ан нет, живучий. И рыба похоже в нём водится, не зря ведь, малые туда намылились. Неспроста вон тот, лопоухий, руками машет, похоже чешет подельничкам, какого карася он там вчера поймал. Ну, это ты загнул, дружок, скромнее нужно быть, таких крокодилов в нашем пруду отродясь не водилось.
Вот акация там знатная растёт, это да. Мы из её стручков такие свистульки делали – заслушаешься. Правда, мне местные из-за этих стручков чуть по шапке не надавали. Дескать, это наша акация, а ты иди – в городе у себя свисти. Бабушка было сунулась заступиться, только дед на неё нашумел и домой отправил, сказав: «Санька сам разобраться должен, если мужик».
И как же мне обидно тогда стало, аж до слёз. Их ведь трое было, и все третьеклассники, а я только первый закончил. И так я, в общем, расстроился, что схватил корягу и всех троих в пруд загнал. Потом мы с пацанами помирились и вчетвером, сидя в кустах, слушали, как бабушка с их мамками ругается. Настолько интересно было, что мы аж свистеть перестали.
«О, а я ведь, похоже, на правильном пути», – подумалось, когда, подойдя к сараю, услышал гряканье посудой и неразборчивое бормотание внутри.
Из продуха в бревенчатой стене хлева дохнуло терпким коровьим запахом и теплом. Как будто привет из детства, когда я, четырёхлетний шкет, сидел неподалёку от бабули, доящей нашу Зорьку, и с нетерпением поглядывал в подойник, дожидаясь, когда же он наполнится. Бабушкины пальцы – потрескавшиеся и узловатые – ласково скользили по вымени, то прижимая, то отпуская соски, и в алюминиевое ведро неслись белые парные струи, и я, не отрываясь, смотрел на великое чудо, творимое у меня на глазах, и облизывался.
Закончив с дойкой, бабушка неспеша вставала с низкой скамейки, с трудом распрямляя натруженную спину, ласково трепала меня по вихрам и, приговаривая: «Потерпи, малыш», цедила через марлю отданное Зорькой сокровище. И вот он – долгожданный миг – прямо из ведра, в мою кружку, шипя и пенясь, излучая тепло и оглушая запахами клевера, полыни и чего-то ещё, неуловимого, льётся животворящая влага.
А я, зачарованный волшебством происходящего, держу кружку крепко, двумя руками, чтобы не дай бог, не уронить, не потерять ни единой капли Богом данного. И вот подношу к губам наполненную до краёв кружку, отхлёбываю, сколько смогу, и, зажмурив глаза, глотаю. Дождавшись, когда божий дар коснётся желудка, раскрываю глаза и снова усаживаюсь на брёвна, где у меня уже припасена краюха свежего бабушкиного каравая, и начинаю пир. Клянусь, ничего вкуснее этого я в жизни не ел!
Господи, а ведь это первое, что я помню в своей жизни.
Бабушка… Зорька…
За стеной что-то загремело, раздался короткий матерок, и наваждение улетучилось, оставив всё тот же кислый запах коровьего пота.
В хлеву покряхтели, снова матюкнулись, и в дно подойника ударили первые струи. И тут, заскучав от размеренного «вжик-вжик» и желая скрасить жизнь, невидимый матершинник запел: