— Мне не кажется, что у меня такой уж большой талант к своей работе. Мне говорили, у меня хорошо получается, но работа не суть моей жизни, не главное. Не единственно значимое. Я стараюсь ко всему в жизни относиться как к значимому. Потому что так оно и есть. И к тебе в первую очередь.
Она заглянула ему в глаза и улыбнулась этой своей странной улыбкой, которая, казалось, порождалась не столько движением губ, сколько каким-то внутренним сиянием.
— Иногда, когда мы говорим о том, как ты поглощен очередным делом, разговор превращается в спор — может, потому, что ты чувствуешь, что я пытаюсь превратить тебя из детектива в туриста — прогулки, походы, каяки. Когда мы только переехали сюда в горы, я, наверное, и в самом деле на это надеялась — ну, или фантазировала. Но это прошло. Я понимаю, кто ты — и меня это устраивает. Даже больше, чем устраивает. Понимаю, иногда кажется, это не так. Кажется, я давлю на тебя, куда-то тащу, пытаюсь тебя изменить. Но это не так.
Она помолчала, словно бы читая его мысли и чувства четче и лучше, чем он сам мог их прочесть.
— Я не пытаюсь сделать тебя другим человеком. Просто чувствую, что ты стал бы куда счастливее, если бы только мог впустить в жизнь чуть больше света, красок, разнообразия. А мне кажется, ты все катишь и катишь все тот же камень все на ту же гору, а в конце не получаешь ни отдыха, ни награды. Мне кажется, тебе только и хочется — толкать и катить, бороться, подставляться под опасности — и чем опасней, тем лучше.
Он хотел было возразить про опасность, но решил дослушать до конца.
Глаза Мадлен наполнились печалью.
— Такое впечатление, будто ты так глубоко увяз во всем этом, во тьме, что она загораживает от тебя солнце. Все загораживает. Поэтому я живу так, как умею, единственным известным мне способом. Хожу в клинику на работу. Гуляю в лесах. Бываю на концертах. На выставках. Читаю. Играю на виолончели. Катаюсь на велосипеде. Занимаюсь садом, домом и курами. Зимой хожу на лыжах. Навещаю друзей. Но я все думаю — мечтаю, — что мы могли бы хоть чуточку чаще делать это вдвоем. Могли бы вместе радоваться солнцу.
Он не знал, как ответить. На каком-то уровне он осознавал правду в том, что она говорила, но никакие слова не могли выразить то чувство, которое эта правда в нем порождала.
— Ну вот, — закончила Мадлен. — Вот, что у меня на уме.
Печаль в ее глазах сменилась улыбкой — теплой, открытой, полной надежды.
Гурни казалось, что она вся перед ним, вся здесь — ни барьеров, ни препятствий, ни отговорок. Он отставил чашку, которую, сам того не замечая, все время держал в руках, шагнул к жене и обнял ее. Она всем телом прильнула к нему.
Все так же без слов он подхватил ее на руки страстным жестом новобрачного, переносящего невесту через порог, — Мадлен засмеялась, — унес ее в спальню, и они занимались любовью так нежно и пылко, что это было непередаваемо хорошо.
На следующее утро Мадлен поднялась первой.
Побрившись, приняв душ и одевшись, Гурни застал ее за столом — с кофе, тостом с арахисовым маслом и раскрытой книжкой. Мадлен очень любила арахисовое масло. Он наклонился и поцеловал ее в макушку.
— Доброе утро! — весело сказала Мадлен с набитым ртом. Она уже оделась на работу.
— Сегодня полный день? Или половинчатый?
— Не знаю. — Она сглотнула и отпила кофе. — Зависит от того, кто там еще. А у тебя в планах что?
— Хардвик. Собирался приехать к половине девятого.
— Да?
— Кэй Спалтер должна позвонить в девять или около того, как получится.
— Проблемы?
— Ничего, кроме проблем. Каждому факту в этом деле что-то да противоречит.
— Разве ты не любишь, чтобы с фактами так и было?
— Ты имеешь в виду, чтобы они были безнадежно запутаны, а я бы их распутывал?
Она кивнула, сунула в рот последний кусок тоста, отнесла тарелку с чашкой в раковину и поставила под воду. Потом вернулась и поцеловала его.
— Уже поздно. Мне пора.
Гурни поджарил себе бекон с тостом и устроился в кресле перед дверьми во дворик. Отсюда открывался вид на размытое утренним туманом старое пастбище, полуразвалившуюся каменную ограду по дальней его стороне и заросшее соседское поле. Вдали еле проглядывал Барроу-хилл.
Как раз когда он запихивал в рот последний кусочек бекона, с дороги ниже сарая послышалось агрессивное тарахтенье «Понтиака». Через две минуты угловатое красное страшилище припарковалось возле зарослей аспарагуса, и вскоре в дверях появился Хардвик — в черной футболке и мешковатых серых тренировочных штанах. Дверь была открыта, но раздвижные ширмы заперты.
Гурни нагнулся и отпер одну из них.
Хардвик шагнул внутрь.
— Знаешь, что у тебя там по дороге разгуливает здоровенная свинья?
Гурни кивнул.
— Частое явление.
— Добрых триста фунтов.
— А ты поднимать пытался?
Пропустив вопрос мимо ушей, Хардвик одобрительно оглядел комнату.
— Уже говорил — и еще раз скажу. У тебя тут, черт возьми, сплошное сельское очарование.
— Спасибо, Джек. Не хочешь сесть?
Хардвик задумчиво поковырял ногтем в передних зубах, плюхнулся на стул напротив Гурни и смерил того подозрительным взглядом.