Я расписался, получил двести рублей, (триста по почте), не стал надоедать с «Балладой», отложив её до февраля, и, простившись с Юргенсоном, поехал обедать к Сараджеву. У него обедал ещё талантливый артист Чабров, объездивший Европу и интересно рассказывавший про Испанию и Будапешт. Позвонил Юрасовичу: «Вам кто-то ворожит!» - воскликнул он, узнав про пятьсот рублей. Затем, имея совсем мало времени, поехал навестить Катюшу Шмидтгоф. Это было в другом конце Москвы. Едва разыскав Нижний Таганский переуток, я попал в полную глушь со скверненькими домиками и пьяными на улице. Я взглянул на часы - у меня времени почти не оставалось: надо было спешить в Свободный театр, где просили не опаздывать. И так мне не захотелось тревожить бедную семью, так меня потянуло домой, хотя я и знал, что мне будут рады - что я сел в трам и поспешил в театр...
Меня посадили в первый ряд и я слушал пантомиму «Покрывало Пьеретты» с музыкой Донани и сюжетом Шницлера. Меня расспрашивали (Марджанов, Сараджев, артисты), как я нахожу этот род искусства, желая, чтобы я написал пантомиму. В антрактах таскали за кулисы и вообще были крайне внимательны. Я пришёл к тому заключению, что пантомима тогда хороша, когда в ней сплошное движение, когда каждый такт музыки соответствует определённому движению на сцене, но если большой кусок музыки соответствует большому сценическому эпизоду, не выражая деталей, то выходит скучно и глупо.
Прощаясь с Сараджевым, я спросил: как надо считать дело с «Маддаленой»? Он ответил, что, конечно, выигранным, но у них ещё не кончились в правлении всякие «революции», дней через пять всё уладится и тогда он мне сообщит. Я же сказал, что партитура начнётся только тогда, когда у меня в руках будет контракт. До поезда оставалось пятьдесят минут. Я нанял извозчика и поехал на Николаевский вокзал. Он повёз меня всякими переулками и наконец остановился у вокзала, впрочем мало похожего на Николаевский. Дурак привёз меня на Брестский, который был в противоположной стороне. До поезда полчаса. Я вскочил на другого извозчика, посулил ему рубль и погнал его на Николаевский. Без шести минут двенадцать я был на месте, успел съесть бутерброд и к третьему звонку сел в вагон.
Приехал я в Петербург, как вчера в Москву, пол-одиннадцатогого. Спал так, что чуть не проспал мою столицу. Вернувшись домой, поговорил с мамой, поучил партитуру «Аиды», сочинил для симфонии тему, немного грубоватую, но отличную. В три часа пошёл в Консерваторию. Там сегодня оказался конкурс певиц: кому петь в первом составе. Опять огромная толпа участников толкалась во втором этаже. Белокурочка откуда-то вылетела прямо на меня и остановилась с приветливой улыбкой. Я вежливо, но официально, поздоровался и пошёл дальше, на самом деле радуясь, что вижу её. Конкурс был открытый, в зале много учащихся, певцов и певиц. Говорят, что подобные конкурсы - зло. Я же очень их люблю за внешнюю обстановку: все возбуждены, волнуются, ненавидят друг друга, профессора и особенно профессорши нервничают и готовы сразиться за своих учеников, случаются маленькие скандальчики и стычки между «начальством» - всё это весело и забавно. В результате у меня поют: Амнерис - талантливая Мореншильд; Аиду - добропорядочная Селезнёва; Радамес - вне конкурса, так как он один: Викинский, очень музыкальный и надёжный.
Вечером пошёл на концерт Рахманинова. «Остров смерти», если отнять растянутое начало, прекрасная вещь. 2-й Концерт я тоже высоко ценю, но отбарабанил его Зилоти в таких темпах, что порой становилось жутко, а порой - противно. Далее следовала новинка - «Колокола». Меня поразила масса интереснейшей и остроумнейшей изобретательности, не всегда свойственной Рахманинову, масса любопытных приёмов, много приятных неожиданностей. Третья часть, «Набат», привела меня в полнейший восторг своею стихийностью и силой выражения. Я решил, что это лучшее, что написал Рахманинов, горячо аплодировал и спорил с нашими любителями новой музыки, отвергавшими Рахманинова. Вернувшись домой, звонил Мясковскому, но увы, он тоже ругал «Колокола»: ни одной темы, масса бутафории и полное несоответствие музыки и текста...
Послал Вере Николаевне Мещерской посвященное ей «Каприччио», сделав на полях пару примечаний:
1) к слову «Каприччио»: «Оное название, не имея ввиду никаких характеристик, дано в качестве пособия характеру исполнения, равно же как и дань характеру лица, коему посвящена пьеса» (словом, туманно надерзил);
2) перед вторым трио: «Последующее, будучи автором оценено наиблагороднейшим этапом пьесы, угрожаемо принятием страдания от мнения футуробоязненного игрателя, а почему и предоставляется оному несчастному прыгнуть отсюдова прямо на звезду». «Звезда» нарисована в начале последней репризы.