Два часа назад я сделал свои обычные упражнения на дикцию и сейчас повторяю отдельные слова, чтобы голос был звучнее, а согласные звонче. Я тренирую мышцы лица, дыхание, артикуляцию, и, если сыграю хорошо, ни один человек в зале не заподозрит, какая подготовительная работа была проделана. Работа скроет работу. Сейчас я готовлюсь и, возможно, преуспею, но завтра придется все начинать сызнова. Сценическое искусство вовеки пребудет сильным и хрупким, возвышенным и смешным, напряженным и эфемерным… Подобным жизни.
Ну вот, голос звучит как надо, звонко, четко, энергично… Я присаживаюсь на несколько секунд.
Гримерка – нейтральная территория, отделяющая реальный мир от вымышленного. Здесь нет места грусти. Пока Шмитт-актер одевается, я веду диалог с мамой: «Видишь, у меня получается! Ты привела меня в театр – твой храм, приобщила к сцене, и я за несколько десятилетий преодолел расстояние от зрителя до автора, потом от автора к артисту. Ведомый тобой, я научился искусству перевоплощения и сегодня вечером постараюсь быть на высоте. Верь в меня!»
В пространстве, где оживает так много призраков – персонажей, – существует и мама. Она тут своя, ей удобно и вольготно. Мама занимается хозяйством, чистит, убирает, улыбается, забавляется, удивляется, снимает какую-то пылинку с моей шеи. Здесь я ее не потерял: она пристально следит за мной, как в те недели, когда я играл «Мсье Ибрагима» на Авиньонском фестивале, а мама была моей костюмершей.
От страха у меня вдруг перехватывает горло.
– Зачем мне все это? – спрашиваю я.
– Ты один можешь дать ответ на этот вопрос, мой мальчик. Но я знаю, что ты хорошо делаешь свое дело.
– Мне страшно!
– Ты обожаешь пугаться.
– Верно…
– Если страх уйдет, ты все бросишь.
– И тут ты права!
– Ладно, помаринуйся чуть-чуть в своей панике.
Администратор гастролей Кристоф сообщает из-за двери, что представление начнется через десять минут. Мама ускользает из гримерки – ей нужно найти место в зале.
Близкие прислали пожелания триумфа, я читаю их одно за другим и шагаю в огонь…
* * *
Каждый спектакль – счастье, отобранное у несчастья.
Каждый спектакль – вечность, украденная у времени.
Каждый спектакль – вновь обретенное детство.
* * *
Я все чаще выхожу на сцену. Ищу новые решения, разноображу приемы.
В мою жизнь возвращается писательство. Во время гастролей с «Мсье Ибрагимом» я начинаю окончательно отделывать пьесу «Мадам Пылинска и тайна Шопена».
Под предлогом приобщения к первоисточнику я часами слушаю музыку Шопена – воспаряю, мечтаю, трепещу, волнуюсь, воодушевляюсь, – а окружающим вру, что работаю.
А кстати, из чего создано вдохновение?
* * *
Я выдумываю сюжеты, но они меня… разоблачают.
Написанное двадцать два года назад вызывает у меня улыбку.
«– Мадам Пылинска, а в чем же тайна Шопена?
– Есть тайны, которые должны оставаться тайнами, – ответила она. – То, что тайны существуют, делает нас лучше».
«В тайне прекрасна сама тайна, а не реальность, которую она скрывает» («Загадочные вариации»).
Эта любовь к предмету, эта страсть к неясному, эта близость к тайне, этот флирт с истиной, не доходящий до потребления, проявляются в моих текстах, вырастая из жизни. Я десятилетиями ждал, что мама объяснит загадку моего рождения, но ничего не сделал, чтобы добыть информацию.
Двусмысленность оставляет мне пространство для мечты, для свободы.
Неуверенность не давит на плечи, а облегчает жизнь.
* * *
Мне никогда не хотелось знать о себе все.
Ярый приверженец психотерапевтических практик, я решительно поддерживаю друзей, осмелившихся прибегнуть к психоанализу, внимательно их выслушиваю, комментирую результаты курса лечения, убежденно хвалю за достигнутый прогресс.
– А ты когда наконец решишься? – спрашивают они как вежливые люди.
– Я не имею никакого желания менять соотношение между покоем и неуравновешенностью, позволяющее мне существовать.
– Что-что?
– Я много десятков лет чувствую себя динамичным и плодовитым. Не исключено, что эта сила идет от полного незнания себя. Если я выясню, почему и зачем пишу, что это даст? Вдруг я утрачу способности и вдохновение?
– Выбираешь не счастье, а плодовитость?
Я не отдам ключи от моего существа ни психоаналитику, ни даже себе самому. Что мне с ними делать? К какой двери они подойдут?
Наверняка к двери в безмятежность…
А ведь безмятежность никогда не была пределом моих мечтаний, я предпочитаю действовать, творить, бродяжничать, затевать новые авантюры.
Я хочу, чтобы незнание себя питало и мою жизнь, и мое творчество.
* * *
Навещу ли я когда-нибудь Рикленов?
Захочу ли, осмелюсь ли?
* * *